как сомнамбула, и нес какой-то бред. Я сделал вывод, что тут не обошлось без ее участия. Без этой старой Повелительницы Любви.
— Ты имеешь в виду Цезарию?
Он кивнул.
— Помнится, так любил ее величать наш отец. Старая Повелительница Любви, вся изо льда и жимолости. Неужто ты никогда не слышал, чтобы он ее так называл?
— Нет, никогда.
— Хм. Ну, словом, я сделал вывод, что она решила от тебя избавиться. И подумал, что неплохо было бы что-нибудь прихватить тебе в дорогу.
— Спасибо. Ценю твое внимание, — моя откровенная благодарность несколько смутила Люмена.
— Ну да ладно... — сказал он, отплевываясь от прилипшего к уголку рта обрывка листка. — Ты всегда был ко мне добр, брат.
Наблюдая, как он выуживает листья из своей бороды, я задавал себе вопрос: не упустил ли я какой-нибудь важный штрих в исследовании этой семьи? И если он не был Паном и одновременно моим братом Дионисом, то...
Поймав себя на этом размышлении, я едва не завыл.
— В чем дело?
— Я до сих пор сочиняю эту проклятую книгу, — ответил я.
— Ты забудешь о ней, как только выберешься отсюда, — Люмен устремил задумчивый взгляд на раскинувшийся за моей спиной пейзаж.
Я вспомнил, как однажды он говорил, что ему нельзя возвращаться в большой мир, ибо это окончательно лишит его рассудка, но сейчас я видел, насколько сильно искушала его перспектива пуститься в данное путешествие, и потому решил взять на себя роль Мефистофеля.
— Хочешь составить мне компанию? — предложил я.
— Да, — пробасил он, не отводя взгляда от залитых солнцем холмов. — Хочу пойти с тобой. Но не пойду. По крайней мере, сейчас. У меня чертовски много дел, брат. Нужно вооружить всех этих дамочек.
— Вооружить?
— Да... если они тут останутся...
— Они не останутся.
— Мариетта сказала, что останутся.
— Правда?
— Она так сказала.
О господи, подумал я. Выходит, нашествие в конце концов состоялось, и «L'Enfant» пал, но не от рук Гири, а от стада лесбиянок.
— Помнишь, что ты обещал? — продолжал Люмен.
— Имеешь в виду твоих детей?
— Значит, помнишь.
— Конечно, помню.
Глаза у него просветлели, и он широко улыбнулся.
— Ты постараешься их разыскать.
— Я постараюсь их разыскать.
Неожиданно он приблизился ко мне и крепко обнял.
— Я знал, ты меня не подведешь, — он звучно чмокнул меня в щеку. — Я люблю тебя, Мэддокс. И хочу, чтобы моя любовь всегда была с тобой. Чтобы она хранила тебя в пути, — он еще сильней стиснул меня в объятиях. — Слышишь меня?
Я также попытался его обнять, хотя с двумя рюкзаками за спиной это не очень мне удалось.
— Уже знаешь, с чего начинать поиски? — спросил он, высвобождая меня из своих объятий.
— Не имею понятия, — признался я. — Буду следовать своим инстинктам.
— И вернешь мне моих детей?
— Раз ты этого хочешь.
— Да, я этого хочу... — признался он.
И посмотрел на меня долгим взглядом, в котором было столько любви, сколько я не испытывал на себе уже очень давно. Без долгих прощаний он повернулся и нырнул в густые заросли, которые через пять-шесть шагов поглотили его, а отделявшая меня от «L'Enfant» зеленая стена осталась стоять, не шелохнувшись.
2
Люмен позаботился обо мне гораздо больше, чем мне показалось вначале, и не только упаковал мою книгу, но также положил лист чистой бумаги, несколько ручек и даже чернила. Он знал, что мне захочется описать свой отъезд из «L'Enfant», что мое прощание с домом будет концом этой книги.
Отойдя от места нашего прощания не более чем на три мили, я устроился у дороги, чтобы изложить на бумаге наш последний с ним разговор, а также мои заключительные мысли. День ко мне благоволил. С утра дул легкий ветерок, и солнце согревало землю приятным теплом. Спустя несколько часов я вышел на дорогу, хотя не имел представления, куда она меня приведет. В некотором смысле я все еще иду по следам Зелима — несмотря на то что Каспийское море находится очень далеко, — иду вслепую, хотя в глубине души еще надеюсь. На что? Возможно, надеюсь найти крупицу истины, ключ к вопросу, который я хотел бы задать Никодиму: зачем он меня породил? Может статься, я хочу слишком многого и, скорее всего, не получу ответа на этот вопрос, а если и получу, то плата за него будет слишком высока. Древо познания своими корнями ведет к Голгофе.
Никакого ясного плана на будущую жизнь у меня нет. Побуждаемый собственными амбициями, я долгое время пребывал под их деспотическим гнетом, и теперь, когда его не стало, вкус свободы, можно сказать, принес мне достаточное удовлетворение. Так пусть отныне мир видит во мне обыкновенного человека, который, утоляя свою страсть к словоблудию, поведал ему историю о возвращении Галили и его возлюбленной туда, откуда могла начаться их совместная жизнь. Что ждет моих героев впереди, читателю остается только догадываться. И хотя я собираюсь наведываться к ним в будущем, все же не имею ни малейшего намерения сворачивать со своего нынешнего пути, по крайней мере на словах.
Все вышесказанное отнюдь не означает, что меня не интересует, как сложится жизнь героев моего романа и в этом, и в ином — лучшем — мире.
Я все еще вижу Гаррисона Гири. Похоронив деда и брата, он сидит в кабинете Кадма, который почитал за святая святых. На коленях у него дневник Чарльза Холта, перед ним на стене холст Бьерстадта. Гаррисон воображает себя тем одиноким первопроходцем, что изображен художником на скале, но мечтает завладеть не землями Среднего Запада, а заполучить в свои руки «L'Enfant», который намеревается взять силой. Он даже знает, что предпримет в первую очередь, когда станет хозяином этого дома, равно как уверен, что его действия изменят ход мировой истории.
Лоретта до сих пор живет в одиночестве в фамильном особняке и так же, как Гаррисон, размышляет о том, что ее ждет впереди. После того как двое мужчин из ее семьи