пасеке, где они когда-то впервые вместе парились. Она всё так же хороша и необычайно приятна. Была адова жара, берёзовые веники, да хлебный квас, щедро сдобренный забористым хреном. Непрядов благодушествовал. Как часто мечтал он об этой самой баньке в лютую зимнюю стужу, когда на ходовом мостике холодрыга такая, что сама душа леденеет. Тогда лишь мечта согревала, да неистребимая надежда, что когда-нибудь эта Укромовская благодать снова повторится.
Представить только, какая радость, когда выскакиваешь наружу с пылу с жару, разомлевший донельзя и, «в чём мать родила», с головой ныряешь в сугроб. Вот когда шибанёт тебя, аж до спинного мозга, вот когда почувствуешь, как каждый твой занемевший было мускул вновь наливается энергией жизни. Ты снова молод, здоров и бессмертен. А потом глотнёшь ледяного кваску, растянешься в передней на лавке и на какое-то время провалишься неизвестно куда в сладкой истоме полной невесомости. Это всё твоё, это для тебя… И ты в этой бездне мирозданья — осмысленная частичка вечности, без которой не могут существовать никакие миры и галактики. Душа будто возносится, летит в какие-то тартарары… А потом вдруг осознаёшь, что ты уже на «седьмом небе» и глядишь на себя откуда-то со стороны, постепенно преодолевая обратный путь к самому себе. «Хорошо… — думаешь ты, блаженно млея. — Сам царь Додон так не парился». А рука опять сама собой тянется к кружке с квасом. Потом вдруг понимаешь, что не может быть Укромовского тепла и света без заполярной темени и стужи. Это всё неразрывно и свято. Поскольку в этом единении — сама суть земли родной, которую постигаешь временем собственной жизни.
Домой Непрядов возвращался уже под вечер, когда начинало темнеть. Снега покрылись густой синевой, морозец начал пощипывать пуще прежнего, прихватывая ледяными зубами за уши. Перед глазами вырастал холм с возвышавшимся на нём храме, а сбоку от него проступала крыша родного дома. Белой струйкой исходил из печной трубы дымок. Вот и три оконца обозначились, теплившиеся неярким светом. Сердито взбрехнул Тришка, предупреждая домашних о приближении «чужака». Почему-то невзлюбил Егора пёс, да что поделаешь — ведь у собак свои привязанности к людям.
На крыльце Непрядов обмахнул голиком с валенок снег и вошёл в сени. На душе приятно было только от одной мысли, что тебя ждут, что ты всегда здесь кому-то нужен: родные души, милые его сердцу лица. Ради всего этого стоило жить, ходить в моря и погружаться в беспредельные глубины, рискуя однажды не всплыть. Лишь бы здешняя тишина и покой никогда бы не кончались…
— Загостевался, Егорушка, — слегка попенял ему отец Илларион, как только Непрядов появился в горнице. — Ночь уж скоро на дворе, а мы на отшибе живём. Волноваться начали.
— С чего бы это? — удивился Егор. — До села же рукой подать.
— Да «серые» опять пошаливать начали. Голодно им нынешней зимой в лесу, вот они по ночам и подбираются к самой околице. Мы уж и за Тришку боимся, ночью в сенцы его пускаем. В такое-то время за село в одиночку не ходят.
— Что ж, волк — зверюга серьезная, — согласился Егор. — Отбиться от него, надо полагать, не проще будет, чем от акулы.
— А приходилось? — поинтересовался монах.
— Было дело, — уклончиво ответил Егор, почувствовав, как от одного только напоминания вновь заныл уже зарубцевавшийся шрам на бедре. — В море всякое случается.
— О, Господи! — отец Илларион суеверно перекрестился и настоятельно сказал. — Как-нибудь непременно расскажешь.
— Да многое о чём поговорить с тобой, отче, надо бы — согласился Непрядов, разделяя желание Елисея Петровича.
Широкий стол был накрыт в горнице по-праздничному. На белоснежной скатерти выставлены тарелки с огурцами, да с грибочками своего посола, блюдо с отварной дымящейся картошечкой, да с тушёной баранинкой. А посреди красовался штофчик с дедовой наливочкой.
Сам Фрол Гаврилович восседал во главе стола под образами в расшитой, перехваченной шёлковым пояском белой рубахе. Дремучая борода аккуратно расчёсана, а непослушная грива седых волос обрамляла его чело наподобие нимба, каким увенчаны на иконах лики святых старцев. В день своего рождения дед был умиротворённо спокоен, прекрасен и прост. Запавшие глаза всё так же умны и ласковы. Чувствовалось, как в любви своей к ближним он всем доволен. По правую руку от него сидели внук с правнуком, а по левую — сподвижник и товарищ всех дел его во храме Божьем.
Перед первой заздравной чаркой, как полагается, отец Илларион прочитал «Отче наш». Молитву выслушали стоя. А потом все по очереди чокнулись лафитниками с Фролом Гавриловичем.
Согласно переглянувшись, Егор с Елисеем Петровичем разом опростали свои рюмки. Отпил немного из гранёной стопки и Фрол Гаврилович. Подражая старшим, Стёпка также выпил налитый ему квас, при этом по-прадедовски разудало крякнув и махнув рукой, чем здорово всех рассмешил.
— Па-а, — Степка потянул отца за рукав и шепнул по секрету. — Ты не забыл?
Закусывая огурчиком, Егор подмигнул сыну. Потом сдернул с запястья браслет с командирскими часами и сказал:
— Дедусь, мы тут со Степаном Егоровичем посоветовались и решили на день твоего рождения подарить тебе вот эти часы. У нас на флоте о них говорят: «не промокаемые и не скрипящие, в огне не горящие и время говорящие», — и с этими словами протянул деду подарок.
Фрол Гаврилович повертел роскошный браслет перед носом, рассматривая подслеповатыми глазами и попытался вернуть его внуку.
— Хороши морские «ходики», да на что они мне? — сказал он. — Я ведь стрелок-то не разгляжу теперь. А тебе, Егорушка, они нужнее.
Но Егор протестующе закрутил головой.
— Это на память, — пояснил он. — От нас обоих.
Стёпка сразу поддержал отца:
— Бери, бери же, дедусь. Это для того, что б ты ещё сто лет жил и глядел на эти часики.
С таким пожеланием согласились все присутствовавшие за столом, и
Фролу Гавриловичу ничего не оставалось, как принять подарок.
— Тогда пускай всегда будут при мне, — сказал он, — как крест наперсный и как память о чадах моих возлюбленных.
Глаза старика от умиления повлажнели, губы чуть дрогнули. Он был растроган не столько подарком, сколько выниманием к себе.
Лишь отец Илларион отчего-то нахмурился, будто не считал уместным такой подарок старому человеку в день его рождения. Его умные глаза как бы говорили: «Знал бы ты, как скоро твой подарок может снова к тебе возвратиться…» Но Егор на это никак не отреагировал, да и Елисей Петрович, похоже, об этом вскоре сам забыл.
За общим столом было весело и удивительно просто, легко. Потрескивали горевшие свечи, за печкой привычно верещал сверчок и текла задушевная беседа обо всём, что на ум взбредёт. А потом, как водится, душа запросила песни. И дед затянул свою любимую:
Пел он выразительно и негромко, как бы следуя течению своей памяти. Это был неторопливый, раздумчивый рассказ о какой-то другой, давнишней жизни, в которой дед оставался молодым, полным жизненных сил и самых светлых надежд. Кого он вспоминал: Евфросиньюшку ли свою ненаглядную, отца ли с матерью, то ли сына с невесткой?.. А внук с правнуком рядом были, — как живое напоминание ему о всех родных и близких, которых не было вместе с ними за этим столом.
А Степка меж тем совсем осоловел, начал клевать носом. И дед увёл его, чтобы вместе лечь спать на печи. Но Егор с Елисеем Петровичем долго еще чаёвничали за самоваром.
— Так о чём же ты пытать меня хотел, Егор свет Степанович? — напомнил отец Илларион, как только