просыпается в четыре. Я хозяйка в доме, мать исполняет все мои желания, отец меня обожает, но я не хочу злоупотреблять их добротой, это было бы дурно! Бедный отец, это он послал меня вчера в Итальянский театр… Ты придешь завтра к нему?
— Маркизе де Валантен угодно оказать мне честь и пойти со мной под руку?
— Ключ от комнаты я унесу с собой! — объявила она. — Ведь это дворец, это наша сокровищница!
— Полина, еще один поцелуй!
— Тысячу! Боже мой, — сказала она, взглянув на Рафаэля, — и так будет всегда? Мне все это кажется сном.
Они медленно спустились по лестнице; затем, идя в ногу, вместе вздрагивая под бременем одного и того же счастья, прижимаясь друг к другу, как два голубка, дружная эта пара дошла до площади Сорбонны, где стояла карета Полины.
— Я хочу заехать к тебе, — воскликнула она. — Хочу посмотреть на твою спальню, на твой кабинет, посидеть за столом, за которым ты работаешь.
Это будет, как прежде, — покраснев, добавила она. — Жозеф, — обратилась она к лакею, — я заеду на улицу Варен и уж потом домой. Теперь четверть четвертого, а дома я должна быть в четыре. Пусть Жорж погоняет лошадей.
И несколько минут спустя влюбленные подъезжали к особняку Валантена.
— О, как я довольна, что все здесь осмотрела! — воскликнула Полина, теребя шелковый полог у кровати Рафаэля. — Когда я стану засыпать, то мысленно буду здесь. Буду представлять себе твою милую голову на подушке.
Скажи, Рафаэль, ты ни с кем не советовался, когда меблировал свой дом?
— Ни с кем.
— Правда? А не женщина ли здесь…
— Полина!
— О, я страшно ревнива! У тебя хороший вкус. Завтра же добуду себе такую кровать.
Вне себя от счастья, Рафаэль обнял Полину.
— Но мой отец! Мой отец! — сказала она.
— Я провожу тебя, хочу как можно дольше не расставаться с тобой! — воскликнул Валантен.
— Как ты мил! Я не смела тебе предложить…
— Разве ты не жизнь моя?
Было бы скучно в точности приводить здесь всю эту болтовню влюбленных, которой лишь тон, взгляд, непередаваемый жест придают настоящую цену.
Валантен проводил Полину до дому и вернулся с самым радостным чувством, какое здесь, на земле, может испытать и вынести человек. Когда же он сел в кресло подле огня, думая о внезапном и полном осуществлении своих мечтаний, мозг его пронзила холодная мысль, как сталь кинжала пронзает грудь; он взглянул на шагреневую кожу, — она слегка сузилась. Он крепко выругался на родном языке, без всяких иезуитских недомолвок андуйлетской аббатисы[67], откинулся на спинку кресла и устремил неподвижный, невидящий взгляд на розетку, поддерживавшую драпри.
— Боже мой! — воскликнул он. — Как! Все мои желания, все… Бедная Полина!
Он взял циркуль и измерил, сколько жизни стоило ему это утро.
— Мне осталось только два месяца! — сказал он. Его бросило в холодный пот, но вдруг в неописуемом порыве ярости он схватил шагреневую кожу и крякнул:
— Какой же я дурак!
С этими словами он выбежал из дому и, бросившись через сад к колодцу, швырнул в него талисман.
— Что будет, то будет… — сказал он. — К черту весь этот вздор!
Итак, Рафаэль предался счастью любви и зажил душа в душу с Полиной. Их свадьбу, отложенную по причинам, о которых здесь не интересно рассказывать, собирались отпраздновать в первых числах марта. Они проверили себя и уже не сомневались в своем чувстве, а так как счастье обнаружило перед ними всю силу их привязанности, то и не было на свете двух душ, двух характеров, более сроднившихся, нежели Рафаэль и Полина, когда их соединила любовь. Чем больше они узнавали друг друга, тем больше любили: с обеих сторон — та же чуткость, та же стыдливость, та же страсть, но только чистейшая, ангельская страсть; ни облачка на их горизонте; желания одного — закон для другого.
Оба они были богаты, могли удовлетворять любую свою прихоть — следовательно, никаких прихотей у них не было. Супругу Рафаэля отличали тонкий вкус, чувство изящного, истинная поэтичность; ко всяким женским безделушкам она была равнодушна, улыбка любимого человека ей казалась прекраснее ормузского жемчуга, муслин и цветы составляли богатейшее ее украшение. Впрочем, Полина и Рафаэль избегали общества, уединение представлялось им таким чудесным, таким живительным! Зеваки ежевечерне видели эту прекрасную незаконную чету в Итальянском театре или же в Опере.
Вначале злоязычники прохаживались на их счет в салонах, но вскоре пронесшийся над Парижем вихрь событий заставил забыть о безобидных влюбленных; к тому же ведь была объявлена их свадьба. Это несколько оправдывало их в глазах блюстителей нравственности; да и слуги у них подобрались, против обыкновения, скромные, — таким образом, за свое счастье они не были наказаны какими-либо слишком неприятными сплетнями.
В конце февраля, когда стояли довольно теплые дни, уже позволявшие мечтать о радостях весны, Полина и Рафаэль завтракали вместе в небольшой оранжерее, представлявшей собой нечто вроде гостиной, полной цветов; дверь ее выходила прямо в сад. Бледное зимнее солнце, лучи которого пробивались сквозь редкий кустарник, уже согревало воздух. Пестрая листва деревьев, купы ярких цветов, причудливая игра светотени — все ласкало взор. В то время как парижане еще грелись возле унылых очагов, эти юные супруги веселились среди камелий, сирени и вереска. Их радостные лица виднелись над нарциссами, ландышами и бенгальскими розами. Эта сладострастная и пышная оранжерея была устлана африканской циновкой, окрашенной под цвет лужайки. На обитых зеленым тиком стенах не было ни пятнышка сырости. Мебель была деревянная, на вид грубоватая, но прекрасно отполированная и сверкавшая чистотой. Полина вымазала в кофе мордочку котенка, присевшего на столе, куда его привлек запах молока; она забавлялась с ним, — то подносила к его носу сливки, то отставляла, чтобы подразнить его и затянуть игру; она хохотала над каждой его ужимкой и пускалась на всякие шутки, чтобы помешать Рафаэлю читать газету, которая и так уже раз десять выпадала у него из рук. Как все естественное и искреннее, эта утренняя сцена дышала невыразимым счастьем.
Рафаэль прикидывался углубленным в газету, а сам украдкой посматривал на Полину, резвившуюся с котенком, на свою Полину в длинном пеньюаре, который лишь кое-как ее прикрывал, на ее рассыпавшиеся волосы, на ее белую ножку с голубыми жилками в черной бархатной туфельке. Она была прелестна в этом домашнем туалете, очаровательна как фантастические образы Вестолла[68], ее можно было принять и за девушку и за женщину, скорее даже за девушку, чем за женщину; она наслаждалась чистым счастьем и познала только первые радости любви. Едва лишь Рафаэль, окончательно погрузившись в тихую мечтательность, забыл про газету, Полина выхватила ее, смяла, бросила этот бумажный комок в сад, и котенок побежал за политикой, которая, как всегда, вертелась вокруг самой себя. Когда же Рафаэль, внимание которого было поглощено этой детской забавой, возымел охоту читать дальше и нагнулся, чтобы поднять газету, каковой уже не существовало, послышался смех, искренний, радостный, заливчатый, как песня птицы.
— Я ревную тебя к газете, — сказала Полина, вытирая слезы, выступившие у нее на глазах от этого по- детски веселого смеха. — Разве это не вероломство, — продолжала она, внезапно вновь становясь женщиной, — увлечься в моем присутствии русскими воззваниями и предпочесть прозу императора Николая[69] словам и взорам любви?
— Я не читал, мой ангел, я смотрел на тебя. В эту минуту возле оранжереи раздались тяжелые шаги садовника, — песок скрипел под его сапогами с подковками.
— Прошу прощения, господин маркиз, что помешал вам, и у вас также, сударыня, но я принес диковинку, какой я еще сроду не видывал. Я только что, дозвольте сказать, вместе с ведром воды вытащил из колодца редкостное морское растение. Вот оно! Нужно же так привыкнуть к воде, — ничуть не смокло и не отсырело. Сухое, точно из дерева, и совсем не осклизлое.
Конечно, господин маркиз ученее меня, вот я и подумал: нужно им это отнести, им будет