прежнюю.
Жаркое лето, они сидят вдвоем на обрыве над рекою. Сухо шелестит на склоне трава. Нюша, привалясь к его плечу, заплетает венок.
– Мне хорошо с тобой! – незаботно произносит она… Хорошо… И слова повисают, словно трепещущие синие стрекозы над бегучей водой… Мне тоже хорошо… Сказал, или только подумал тогда? Прошло, миновало…
Еще одно воспоминание: он играет на жалейке. Нюша слушает. Они вдвоем пасут овец. Когда это было? Давно уже! Но он помнит и место то, за деревнею, на той стороне, и большую бабочку с глазчатым узором на крыльях, что тихо вынырнула из леса и, ослепленная солнцем, вцепилась в Нюшин платок, да так и застыла, расправив крылья, дорогим небывалым украшением.
– Убей! – сказала Нюша вздрогнув.
– Нельзя. Она живая, – возразил Варфоломей. – Погляди, как красиво! Лучше всяких камней самоцветных. – Он осторожно снял платок и показал Нюше недвижную, распростертую бабочку. И они долго, голова к голове, разглядывали лесное чудо… Когда это было? Туман. – «Мне было очень хорошо с тобой!» – шепчет Варфоломей в пустоту…
А в другой раз… Она попросила его рассказать ей про Марию Египетскую. Варфоломей очень любил этот рассказ и очень живо представлял себе все: и жару, и сухие камни пустыни, и тень человека, убегающую от путника все дальше и дальше в пески… И будто сам слышал звук ее ломкого тоненького голоса, звук речи отшельницы, отвыкшей от людей, почернелой и иссохшей, словно живые мощи, с долгими седыми волосами, выгоревшими на солнце, как кость. И эти ее первые слова, о том, что она женщина и стесняется своей наготы. А потом строгий рассказ о греховной молодости, с юности, с двенадцати лет бескорыстное служение только одной плотской любви, а в двадцать восемь – обращение, и столь же безоглядный, сразу, безо всего, уход в пустыню, и далее – сорок лет одиночества в жаре и холоде песков, сорок лет ни одного лица человечьего; и сперва – грешные мысли по ночам, а потом – всё легче и легче… Тело иссохло, одежда, какая была, истлела и свалилась с плеч. Сорок лет безоглядной любви к Господу и пречестной Матери его.
– Ты погнушаешься мною, я такая грешница! – сказала, а когда начала молиться, на целую пядь вознеслась от земли…
Нюша в который уже раз слушала это житие в передаче Варфоломея и молчала, и клонила голову, а потом вопросила вдруг:
– А у тебя какие грехи, зачем ты идешь в монахи?
– Зачем? Молить Господа о спасении!
– Кого?
– Всех. Всех людей. Русичей, ближчих своих! – ответилось легко, так бы ни Стефану, ни даже себе самому не сказал в иную пору… И вот Нюша уходит. Ушла. И можно открыть глаза и долго глядеть в пустой заулок вдоль серых от дождей и непогод жердевых изгород, обросших лопухами, чертополохом и кашкой…
Свадьбу старшего сына Стефана с Анною, внучкой Протопоповой, Кирилл с Марией решили отпраздновать шумно. Пекли и стряпали сразу на полгородка. Пусть не было питий и блюд иноземных, зато своих наготовили вволю. Кулебяки и расстегаи, целые полтеи дичины и баранины, копченые окорока поросячьи и медвежьи, птица и дичь, пироги, пряженцы, загибушки и шаньги, медовые коржи, многоразличные каши и кисели, бычачий студень и разварная уха из отборных окуней и налимов, – не считая грибов, капусты, редьки, ягод лесных и лесных орехов, сваренных в меду… И хоть мисы и тарели были деревянные и глиняные, а не из серебра и ордынской глазури, – не хуже прежнего боярского получился стол! Мария, выходя в клеть, удовлетворенно озирала приготовленное изобилие, и двадцать бочонков янтарного пива, сваренного к свадьбе из отборного ржаного солода, тоже не должны были опозорить своих хозяев!
Дружками у Стефана были оба брата и младшие Тормосовы. Варфоломей, перевязанный через плечо узорным полотенцем, чуял то же, что и у всех, лихорадочное возбуждение, хоть и отказался опружить по ковшу пива, как предложил Тормосов перед тем, как ехать за невестой.
Свадебный поезд в лентах и бубенцах нарочито промчался, громыхая, по всему Радонежу из конца в конец со свистом и улюлюканьем и уж потом, лихо заворотив, сгрудился у невестина дома, под смех, крики и возгласы конных поезжан выплачивая пивом и калачами воротнюю дань загородившим въезд парням и девкам.
Варфоломей втайне все боялся увидеть Нюшу. Но в многолюдстве, шуме и гаме, среди мелькающих лиц подружек, стряпей, вывожальщиц, родственниц и просто гостей и гостий, в колеблемом свете свечей, ее было трудно и рассмотреть. Ни за невестиным столом, ни в церкви ему так и не довелось увидеть Нюшиного лица близко-поблизку. И только уже когда молодых привезли в дом и сват ржаными пирогами, предварительно скусив кончики (не выколоть бы глаз молодой!), снял плат с Нюшиной склоненной головы, увидал Варфоломей ее разгоряченное, с пятнами яркого румянца, с широко распахнутыми глазами, счастливо-испуганное и растерянное лицо. Она едва ли кого видела, едва ли слышала что-либо отчетливо. Крики, песни, шум и возгласы пирующих – всё летело мимо нее. Она вставала, деревянно подставляла лицо под поцелуи Стефана (и Варфоломей был рад тогда, что ему надобно подавать и разносить блюда, а не сидеть против молодых, глядя на эти, стыдные перед чужими, обрядовые ласки, за которыми как бы означивалось то, о чем ему и думать даже не хотелось).
От духоты, шума, пьяного угара у него, чуть не впервые в жизни, разболелась голова, и, улучив миг, когда молодых наконец со смехом и озорными шутками повели в холодную горницу укладывать на ржаные снопы. Варфоломей выскользнул на улицу, пробрался сквозь толпу глядельщиков, окружавших терем, и, увильнув на зады, оставшись один, вдруг, неожиданно для самого себя и непонятно о чем, заплакал так, как не часто плакал и в детстве. Рыдал, уцепившись руками за выступ амбарного бревна, вздрагивая, трясясь, теряя силы и обвисая, трогая зачем-то поминутно ладонями колючие, подсыхающие репьи, шмыгая носом, слыша, как горячие слезы с частым шорохом опадают на подсохший осенний лист…
Слезы, впрочем, так же вдруг, как начались, и окончились. Варфоломей вытер полотенцем лицо, подумав, что нельзя оставлять следов слез, постоял, приходя в себя, покрутил головою. От только что испытанного и вызвавшего жаркие слезы острого приступа одиночества всё еще оставалось сухое жжение в груди.
Вспомнилось невпопад, как Нюша, испуганно приоткрывая рот, протягивала ложку, кормя Стефана за свадебным столом, и, верно, очень боялась не замарать ему лицо обрядовой кашей. А сама, когда ложка перешла в руки Стефана, решительно зажмурила глаза и рот открыла широко, словно галчонок… Он улыбнулся в темноте, еще раз решительно вытер слезы и пошел в терем…
Застолье продолжалось и еще день, и еще. Назавтра молодая мела горницу, выбирая дареные деньги из сора. На третий день всею свадьбой ходили к теще, на блины…
Вечером третьего дня Нюша столкнулась с Варфоломеем в сенях, нос к носу. Глядя на него сияющими, ослепленными глазами, прижимая ладони к вискам, протараторила:
– Ничего не понимаю! Наверно, счастливая! Только ты меня тоже не бросай, слышишь?
Неожиданно обняла, крепко поцеловала влажным ртом и тут же убежала прочь…
Она так изменилась за эти два дня, что Варфоломей, оставшись один, долго склеивал и никак не мог склеить образ той, прежней Нюши, и этой, нынешней…
Глава 11
Для Стефана с Нюшею по весне намерили срубить новый терем, пока же пополнившееся семейство Кириллово помещалось за одним столом, и только ночевать молодые уходили в клеть. Поэтому весь «медовый месяц» вся трудная притирка молодых друг к другу происходила на глазах у Варфоломея, рождая в нем то глухую боль, то недоумение. Неволею приходилось наблюдать капризы и ссоры молодых, перемежаемые вспышками едва прикрытой чувственности, действительные и мнимые обиды друг на друга и