— …И не ждать нам от них добра! — говорил Калой, рассекая ладонью воздух. — Назрановские купцы считают, что нас никто не любит за то, что мы не совсем мирные. А русские люди… вот друзья Виты говорили мне, что мы и не должны быть мирными… Что же нам делать? Я вижу у многих здесь очень злые глаза. Это хорошо. Но чтобы от этого не стало плохо, я расскажу вам кое-что…
Калой задумался, поглядел на народ, что-то прикидывая в уме, и продолжал:
— Поехал я этой весной в город клешни да хомутину купить. Думал и гвоздей взять конских. Что ни говори, а фабричные гвозди хоть и дороже, но лучше! Приехал, а там все лавки на замке и в колокола бьют. Значит, праздник. Досадно стало. Но не возвращаться же сюда! Решил я на хуторе у друга переночевать. Повернул с базара, еду, приглядываюсь. Народ разодет. Много выпивших, шатаются. Я боковыми улочками к околице, чтоб избежать беды. И случайно попал прямо на их главную церковь. Новая она. Высокая — с три боевые башни. Сама белая, голова зеленая и золотые кресты на полумесяцах. Значит, их вера верх держит. Колокол на церкви бьет так, что себя не слышно. Вокруг церкви забор и земли прихвачено — на сотню наших хозяйств. И все это место народом забито. И видно мне с лошади: по краям — жители города, а в середине — войско. За оградой тоже людей тьма. Друг на друга напирают, хотят увидеть, что в середине. Оглянулся я: и в окнах, и на крышах — всюду люди, на деревьях не мальчишки — мужчины стоят! Захлестнуло меня с лошадью народом, как потоком воды, — ни вперед, ни назад выехать. В это время запели. Я смотрю: из церкви выходят мозгары[149], все по паре, в бурках из золотой ткани. В руках кресты и чашки на длинных цепочках качаются. Из чашек дым валит. Вышло их бессчетное множество! Шапки высокие, волосы женские — по плечам, бороды до пояса. И все носом одну песню зудят. Солдаты сразу подняли винтовки перед собой, а народ схватился шляпы снимать. Ну, думаю, значит, стрялять будут, а эти боятся, чтоб шляпы ветром не сорвало. Я тоже натянул папаху на самые брови. Жду. Но стрелять не стали. Опустили винтовки, потом повернулись, заложили их за плечи, как косы. В это время заиграли медные дудки, длинные, вокруг человека обвиваются, грохнул барабан величиной с колесо казачьего фургона, и солдаты пошли… Впереди офицеры. Кто верхом, кто пеший. Шашками машут, ногами притопывают — все, как один! На мозгаров, на золотые флаги, что за ними, глядят, глаз не отводят. А мозгары еще сильнее зудят и на солдат конскими хвостами машут.
Я не помню, сколько времени все это было, а солдаты все шли и шли. Откуда только они брались и куда уходили! Где их столько поместиться могло! Думаю, может, это один и те же вокруг церкви кружат? Пригляделся: нет, разные. В это время народу вокруг поприбавилось. Меня все ругают. Вместе с конем к дому прижали. Смотрю: по середине улицы люди рекой пошли. Впереди — картина. Над нею флаги несут. На картине пристоп нарисован без шляпы и с синей лентой от плеча до печенки.
Только я подумал, что мне отсюда до ночи не выбраться, как на меня начали кричать со всех сторон. Не пойму, что им надо. Тут подбегает стражник. Злой. Глаза навыкате. Весь красный.
«Басурман ты этакий! — кричит. — Шапку перед царем долой!» Это я сейчас знаю, что он кричал. А тогда не мог понять, что ему надо. Оказалось, на их картине не пристоп нарисован был, а сам царь, и перед ним полагалось шапку снимать. И вот к стражнику подбежали другие, человек двадцать. Накинулись они на меня, опрокинули вместе с лошадью, сорвали с головы папаху, выхватили кинжал мой из ножен, сунули его в землю и обломали по рукоять. А потом избили, измяли и вытолкали в боковую улицу.
Провожал меня дальше старик начальник в белом фартуке, с большой медалью на груди. Завел он меня почти за городскую стену и сказал: «Запомнил, бритоголовый, двадцать первый день февраля 1913 года[150]. В этот день исполнилось ровно триста лет, как род Николая стал в России царским».
Запомнил я этих Романов навсегда! Царь в России, а род его меня здесь, во Владикавказе, нашел и измочалил, как тряпку. До сих пор никому я этого не рассказывал. Кому приятно такое о себе! Но поглядел на вас, молодые люди, и подумал: злы вы на начальство. Не любите его, как и оно вас. Но надо терпеть.
Двадцать пять лет Шамиль воевал, десять лет Зяламх не сдавался, дрался с ними. А что вышло? Романы триста лет цари!..
За триста лет дерево и то врастает корнями в землю на триста локтей. Кто его вырвет? Но всякому дереву есть срок. И, когда корни сгниют, простой ветер может повалить его. Человек сила, но род сильнее. Род сила, а племя сильнее… Сколько героев, сколько царей и их родов приняла эта земля? А род людской, племена не кончаются! И если при нашей жизни подгниет корень Никола Романы, мы будем с той бурей, которая обрушится на его ветви. Не доживем мы, вырастут другие сыновья у народа — доживут они!..
Что я хочу сказать? Как-то мне говорил мой друг Илья: «Придет наш день!..»
Когда меня били на празднике рода Романы-царя, я вспомнил это и сказал себе: нет, не мой это день… а их, и… стерпел… И хочу вам сказать: терпение — это ведь тоже мужество!
Калой умолк… Молчал и народ. Потом поднялся один из юношей и звонким голосом крикнул:
— Калой, мы поняли тебя. Правда, мы еще ничего не видели, ничего не знаем. Но ты заметил, как нам больно за вас, за Зяламха, заметил, что мы готовы на все. И если ты все же говоришь — надо терпеть, мы будем терпеть. Но когда придет время, ты скажешь нам.
Юношу шумно поддержали его друзья и товарищи.
— Хорошо! — сказал Калой. — А теперь разойдемся и помянем, кто чем может, горца Зяламха, который жил и умер за правду.
Народ начал расходиться.
Мажит уже давно дергал мать за подол и незаметно тянул от окна Он знал, что, если она займется гостями, ей будет не до него. Мальчик заставил ее зайти в чулан и захлопнул дверь. Тихо поругивая его, Дали присела на корточки, а он привычным движением вытащил ее грудь и начал сосать.
Дали обняла сына, притихла. Перед ее глазами, как живые, встали дети Зяламха, его жена, невестка… Теперь они сироты… И Мажит мог остаться без отца, если б его убили в городе… Она еще сильнее прижала к себе «девушкой рожденного»[151], словно хотела уберечь от зла. Немного погодя, Мажит убежал играть. Пять лет было сыну, а Дали все не отнимала его от груди, стараясь передать ему свою силу.
В этот год зима выдалась бесснежная, холодная. Весна — дождливая, затяжная… Старые люди предсказывали сухое лето.
Горцы всегда боялись засухи. Самые большие несчастья приносила она. В засуху не родил хлеб. Сохла и не росла трава. Погибала скотина, умирали люди. Так было всегда. И в этот год ничто не вселяло надежды. Кто имел посевы на плоскости, тот еще мог как-то обернуться, а у кого все было только в горах, того ждала беда.
Много думал в это лето Калой. Был он уже в том возрасте, когда не все кажется просто. И мысль о том, что, может быть, снова придется вернуться к прежней жизни, рисковать, зависеть от случая, уже не грела его. Нелегко таиться по ночам, быть готовым к убийству или к тому, чтобы быть убитым… Ведь теперь у него было счастье — сын, жена, брат, невестка… Жили дружно. Любили друг друга. Но если наступит голод, он, конечно, пойдет доставать для них… Он снова будет отнимать у тех, по чьей вине он не имеет земли для пары здоровых рук.
Шло лето. Каждое утро выходили люди из башен и всматривались в небо. И каждое утро на него всходило только солнце. И чем веселее бежало оно к зениту, тем печальнее становились люди. Ни облачка…
Приближался месяц этинга, и горцы собирались хоть что-нибудь скосить, когда к ним пришла новая беда. Но на этот раз беда была не только их, даже не только одного народа, а всей России.
В полдень прискакал гонец от начальника округа. Он выехал на середину Эги-аула и хриплым голосом закричал:
— Эй! Выходите! Выходите! Объявление!
Встревоженные горцы выглядывали из башен и бежали к маленькой площади. Гонец держал пику с трехцветным флажком. Он торопился, не дожидаясь, когда соберутся все, поднял вверх пику, встряхнул флажком и что есть силы прокричал:
— Слушайте! Я, посланный начальником округа, объявляю! Слушайте все! Началась война!.. Царь германский напал на нашего царя! А вам приказано завтра в полдень собраться у Ассы! Всем мужчинам Хамхинского и Цоринского элу[152]! С вами будет говорить начальство!