дорогу» и два ряда шатров палаток нашей роты. Над ними сквозь кроны сосен, как сквозь редкие облака, проглядывали звезды июльского неба.
Я надел шинель и побрел к ружейному парку — простому сараю, где хранились все автоматы роты и где было основное место дневального ночью. Там я должен был сменить Толика. Но около сарая его не оказалось. Не было его и под деревянным грибком. Я бросился к ружпарку, в тайне опасаясь, что замок сбит, дверь взломана, автоматы похищены, а внутри сарая находится связанный Толик (по крайней мере так нас стращали наши наставники-офицеры). Но дверь была на запоре.
Я уже было направился к палаткам — будить народ для поиска пропащего дневального, как на дальнем, едва видимом при звездном свете столе для чистки оружия увидел какую-то кучу. Оказалось, что куча — это мирно спящий в луже ружейного масла Толик. Ворот его шинели был поднят до самых ушей, а пилотка была надета поперек — на манер треуголки Наполеона. Ни Толик, ни стол для смазки автоматов не пахли ружейным маслом. Все вокруг пахло водкой — вчера Толик учился водить бронетранспортер.
Толик с выданным нашей роте солдатиком-инструктором, носившим звучную фамилию Махно (поэтому его никто не звал по имени), уехал осваивать азы водительского искусства сразу после обеда. Помню как мы все, отрабатывающие на плацу парадный шаг, с завистью наблюдали, как Толик захлопнул тяжелую дверцу броневика, как потом машина дернулась и вихляя тронулась по лесной дороге, только чудом не задевая росшие по обочинам деревья.
Броневик с Толиком и его инструктором отсутствовал целый день. Только к вечеру, когда офицеры покинули наш лагерь и в палаточном городке были только мы — полустуденты-полусолдаты — послышалось урчание машины. Броневик приближался, еще больше петляя чем утром. До лагеря оставалось метров тридцать, когда громоздкая машина вильнув, свалила небольшую сосну, постояла над поверженным деревом, словно задумавшись, а потом так же неуверенно подъехала к палаткам.
Тяжелая дверь со стороны водителя открылась и оттуда вылез Толик. Из другой, «командирской» двери, скрывающей сиденье, на котором в цивильных машинах сидит начальник, пассажир или жена, а в военных — только начальник, выпал, к нашему изумлению, совершено пьяный Махно.
Толик, казавшийся совершенно трезвым, поведал обступившей его роте, что Махно исправно учил его водить броневик до тех пор, пока им не пришла замечательная идея не ездить по кругу диаметром в 1 км, а прокатиться с ветерком до ближайшего села, а точнее до ближайшего сельпо. Толик занял место начальника, Махно сам сел за руль, и они за четверть часа домчались до цели, где и были приобретены две бутылки водки. Там, как водится, инструктор выпил с учеником. Но Толик к четвертому курсу был почти профессиональным алкоголиком, а его наставник — восемнадцатилетним салагой, стажирующимся на портвейне.
Поэтому Махно после распития с учеником первой бутылки смог удалиться от деревни всего на полкилометра, сползти (вместе с броневиком) в кювет и заснуть.
Толик сначала тщетно пытался его разбудить, а потом — так же тщетно завести мотор. Ему повезло, потому что по дороге на полуторке ехал какой-то колхозник. Он завел броневик и вывел его на дорогу. Толик выпил и с ним тоже, расспросил о дороге до Путилова, прикрыл мычавшего Махно шинелью, допил то, что оставалось во второй бутылке «Московской» и поехал домой, в лагерь.
Самое яркое впечатление у Толика было, когда он ехал километров пять по шоссе союзного значения Москва — Ленинград. Толик говорил, что было забавно смотреть как от броневика, сильно виляющего по белой осевой линии, шарахался на обочину весь встречный транспорт, включая междугородние автобусы. Толик еще часа два проплутал по лесным дорогам, прежде чем добрался до лагеря.
— Не умеет пить молокосос, — завершил свой рассказ Толик, взвалил на плечо неподвижное тело инструктора и понес его к умывальнику — приводить в чувство.
Я растолкал Толика, отобрал у него штык-нож и извлек из его уха еще одно табельное имущество, полагающееся дневальному нашего отделения — крошечный, вставляющийся в ухо слушателя радиоприемник. Толик закурил, еще раз высказал свое мнение о Махно и пошел в палатку — досыпать.
А мне было неуютно. Темно — только горит вдалеке одинокий фонарь, да мерцают звезды. Тихо — только чуть шепчутся вершины сосен, да из палатки соседней роты медиков доносится храп.
Единственная отрада — это радиоприемник, который передавался каждой ночной смене нашего отделения. Этот транзистор, похожий на слуховой аппарат привез с собой мой приятель Игорь. У приемника было всего два недостатка. Первый заключался в том, что он ловил всего одну волну. Второй — для того, чтобы эту самую волну поймать и потом ее не упустить, надо было ферритовую антенну (а значит весь приемник, а значит и свою голову) держать в строго определенном положении по отношению к сторонам света.
Наблюдая за любым дневальным нашего отделения, можно было видеть, как боец автоматически, словно робот, курсировал взад-вперед по дорожке перед грибком, неестественно вывернув голову и делая быстрый поворот в конечных точках своего маршрута, чтобы прием программы при таких неизбежных маневрах прерывался лишь на мгновение.
Этот приемник и помог мне скоротать время до рассвета.
Наконец восток стал сереть. В нашей палатке кто-то закашлял, проснулся и закурил (подозреваю, что это был Толик). Потом брезентовая дверь приоткрылась, оттуда вылетел окурок и долго висел в кусте малиновым светлячком. Цыкнув засвистела, иногда забираясь в немыслимые ультразвуковые частоты зарянка, неспешно начал звать какого-то Филиппа на чай и сахар певчий дрозд, далеко, у стрельбища, печально пропел дрозд-деряба и, наконец, с первыми теплыми оттенками подползающего к горизонту солнца, грянул зяблик, четко отпечатав в конце фразы свой знаменитый «росчерк».
Полностью рассвело и под ровным утренним ветерком зашумели сосны.
Я выключил приемник и прошелся по лагерю. Между палаток был ротный заповедник — запретная территория, отграниченная натянутыми веревками. Там, на высоком сосновом пне, серая мухоловка свила гнездо. Я осторожно подошел и посмотрел — птица сидела на гнезде и грела птенцов. Она глянула на меня темным глазом, повертела головой, но не слетела. В этом заповеднике был еще один охраняемый объект — маленький, недавно появившийся на свет, белый гриб. Его бойцы прикрыли газетой, чтобы солнце не пекло его бархатистую коричневую шляпку. Я зашел в свою палатку, взял кружку, принес из умывальника воды и осторожно полил землю вокруг гриба.
Я посмотрел на часы. Было без пяти семь. Я снял с себя шинель, которая оказалась не моя, а Сережи — очень хорошего энтомолога, но совершенно не военного человека, — так как левый погон у нее был малиновый, а правый — черный. Чтобы не вызвать зависти или раздражения у моих пока еще спящих сослуживцев я затолкал под ворот гимнастерки выглядывающий оттуда свитерок и еще раз взглянул на часы. Было ровно семь. И я с жалостью, к которой примешивалась известная доля садизма, заорал во все горло:
— Первая рота, подъем! Форма одежды номер два! Голый торс!
И тут же, как будто вся рота не спала, а только и ждала этой команды, из всех палаток раздался дружный мат военных практикантов, посылающих куда подальше меня, нашего капитана Полищука, нашу военную кафедру и всю Советскую Армию. Услышав мой голос, дневальные других рот тоже заголосили, как петухи в утренней деревне.
— Четвертая рота, подъем! Шестая рота, подъем! Вторая рота, подъем! — катилось по соседним ротам таких же несчастных студентов медвуза, дорожного и инженерного