бить', в которой столпа обвинения по 'делу оркестра' называли своим именем.
14 мая в час ночи позвонил Брауде и сказал, что только что звонил ему Комодов, который сообщил о возвращении дела в Верховный суд. Потом добавил: 'Заключение в нашу пользу'.
Через 10 минут он снова позвонил.
– У меня завтра начинаются прения сторон по делу оркестра и отлучиться я не могу. Постарайся попасть к 'нему'. Очень важно, чтобы дело попало на ближайшее заседание.
Я сразу поняла, что мне следовало завтра попасть к Голякову и просить его внести протест на ближайшее заседание Судебной коллегии (Брауде все время опасается изменения состава коллегии).
Рано утром я одной из первых предстала перед Кудрявцевым, который уже еле выносил меня.
– Запишите меня на прием. Мне надо предъявить важные документы, – наврала я.
К моему удивлению, не говоря ни слова, Кудрявцев вносит меня в приемный лист первой. Наверное, он решил, что все равно 'она проскочит', как тогда, – так уж лучше пустить по-хорошему.
Голяков приехал только к двум часам. Я вошла первой. Он встретил меня очень приветливо, как старую знакомую.
– Я получил от вашего отца из камеры смертников телеграмму в 200 слов. У вас очень умный отец, – сказал он и добавил: – и духом сильный.
Слова Голякова так взволновали меня, что я вдруг забыла, зачем пришла. Как он сумел 'оттуда' дать телеграмму и что он написал такого, что произвело на Голякова впечатление 'умного и сильного' человека? Узнаю отца! -Брауде, очевидно, сказал вам, что приговор будет опротестован, – заметил он, видя, что я молчу. -Но когда это будет? – взмолилась я. -Я вам обещал ускорить производство дела. Рассмотрение протеста назначено на ближайшее заседание Судебной коллегии. Вы понимаете, что гарантировать принятие протеста я не могу, но надеюсь, что он не будет отклонен.
– Когда это будет? – снова отчаянно проговорила я.
– Потерпите еще. До 18-го осталось немного времени.
– Значит, 18 мая? – И чтобы не разрыдаться, быстро поблагодарив, выбегаю из кабинета.
Итак, осталось меньше чем три дня. Но нам с Меером эти три дня и ночи кажутся бесконечными. Дома всех охватило необычайное волнение.
Особенно тяжелой оказалась ночь с 17-го на 18-е. Меер всю ночь просидел за Библией. Не спит и Доця. Голяков сказал: 'Потерпите, осталось немного'. Но что такое время? Помню, я у какого-то психолога читала, что перед смертью человек видит всю пройденную жизнь. Не знаю, насколько это верно, но невольно думаю: сколько таких 'мгновений расставания' пришлось папе пережить за сорок восемь суток!
Считаю минуты, часы, дни, недели. Потом цифры путаются, и начинаю сначала…
Утром 18 мая у Меера собрались друзья, которые еще остались у нас, и родственники Доци. Приехал из Ленинграда мой муж. В эти два месяца он бывал только по воскресеньям, а сегодня – пятница. Он опасается – мало ли что может произойти. Все возможно. И возможно, протест будет отклонен. Он уже не такой оптимист, каким был весной 1938 года, когда взяли Герцеля.
Хотя я знаю, что заседание Судебной коллегии по уголовным делам Верховного суда СССР закончится не рано, но какая-то сила тянет меня, и я с утра выезжаю туда. Бесконечное число раз выхожу на улицу, потом поднимаюсь обратно. Иногда мне кажется, что я окончательно отупела. Никаких ощущений. Раза два приезжал Брауде, заметно нервничает. Проходит время, уже 3 часа. Потом 4, потом начинает казаться, что это никогда не кончится, и я, наверное, не выдержу.
Вдруг поднялся какой-то шум. Я очнулась и вижу перед собой Кудрявцева. Окружающие меня обнимают и целуют.
– Постановлением Судебной коллегии по уголовным делам Верховного суда СССР приговор Верховного суда Грузинской ССР от 2 апреля 1939 года отменен, и дело направлено на дополнительное расследование…
– Вот теперь мы можем избавиться от вас! – уже смеясь, говорит он.
– Нет еще!
– Что еще?
– Отправить 'молнию' начальнику тюрьмы в Тбилиси, чтобы отца немедленно перевели из камеры смертников.
– Это верно, – говорит Кудрявцев и тотчас отдает распоряжение.
Рабочий день кончился, но задерживают машинистку, курьера… Телеграмма отпечатана, курьер направился на почту.
Я звоню Мееру. Там раздаются крики радости.
Потом вслед за курьером направляюсь на улицу Горького на Главный телеграф и даю маме 'молнию'.
Получив квитанцию, я вдруг почувствовала, как у меня задрожали руки, колени. Не могу двинуться. С трудом преодолеваю непонятную слабость, охватившую меня, выхожу на улицу, беру такси и еду домой.
Последнее усилие – и я в комнате. Меер обнимает меня. Кто-то плачет, кто-то смеется, а я – куда-то проваливаюсь…
– Уложите ее спать, – издалека доносится голос Доци.
Когда я проснулась, у изголовья сидел свежевыбритый Меер.
– Ну и выспалась ты! -Сколько я спала? – спрашиваю. -Ровно двое суток, – ответил Меер.
Когда я встала, оказалось, что у меня все лицо и тело покрыты коричневыми пятнами.
– Слава Богу, это очень хорошо, – сказал наш приятель-врач.
Домой в Ленинград я вернулась лишь после того, как Брауде получил возможность ознакомиться с протестом Голякова и определением судебной коллегии Верховного суда СССР. По словам Брауде, как протест, так и определение почти полностью соглашались с основными доводами его жалобы по части обвинения отца, а что касается Хаима, то о нем в определении имелась лишь одна фраза: 'конкретно укажите, в чем обвиняется Х. Д. Баазов'. Таким образом, смысл и характер всего определения давали основание рассчитывать в будущем на благоприятный исход дела, поскольку весь собранный по делу материал был признан некачественным и недостаточным, а возможность теперь, при доследовании, добыть материал, хоть в какой-то степени подкрепляющий обвинения, полностью исключалась.
Наши надежды подкреплялись еще и широко циркулирующими слухами: кошмар 1937-1938 годов кончен, все изменится теперь к лучшему. Эти предстоящие изменения связывались с именем нового министра Г Б – Л. Берия.
Отмена приговора с предрешающими исход дела указаниями и слухи о коренном переломе вселяли надежду и на то, что мне удастся добиться пересмотра дела Герцеля. Из материалов отцовского дела явствовало, что Герцеля обвиняли примерно в том же, что и отца. А в этот период – в 1939 году – сионизм еще не относился к категории 'опасных и тяжких' преступлений.
Сейчас мне необходимо было подумать о работе, чтобы поддержать оставшихся в Тбилиси близких людей. Теперь мне можно было без опасений вернуться к профессиональной деятельности, и я решила поступать в Ленинградскую областную коллегию адвокатов. Оказалось, что это очень сложно – прием адвокатов в Ленинградскую городскую коллегию был давно закрыт. Вновь принятых направляли в какую- нибудь далекую глушь Ленинградской области, а для меня, в моем положении, это было абсолютно неприемлемо. И тут на помощь пришли Брауде и Комодов. Им удалось убедить председателя Президиума Ленинградской областной коллегии Козлова сделать для меня исключение, на том основании, что я якобы нуждаюсь в руководстве опытного адвоката для перестройки с грузинского законодательства на российское. Хотя, по существу, между законодательством РСФСР и других союзных республик, за исключением языка и нумерации статей, никакой разницы нет. Козлов, считавшийся с авторитетом Комодова и Брауде, поставил вопрос на президиуме. Члены президиума, в большинстве евреи, не возражали против принятия еврейской девушки из Грузии, которая попала в Ленинград в связи с замужеством. Меня направили в Центральную коллегию на Невском проспекте. Ведущим криминалистом там считался старый, опытный адвокат Николай Успенский, который по просьбе старых друзей – Комодова и Брауде с готовностью взял надо мной шефство.
В моей коллегии 90 процентов адвокатов – евреи. Большинство из них – старые дореволюционные адвокаты. Из молодых своим дарованием и эрудицией выделяется адвокат Я. С. Киселев. Мой шеф, Н.