…И одно движение: поиграл лежащими на столе белыми, красивыми пальцами. И это тоже многим врезалось в память. Он отводит взгляд от судей, на мгновение останавливает его на мне (внутренний голос приказывает мне: 'умри, но держись так, чтобы он не заметил и тени отчаяния на твоем лице'), потом его взор скользит по многим лицам, задерживается на маме, Полине, которая обеими руками вцепилась в маму и не отводит безумного взгляда от отца. Мама своими близорукими глазами смотрит куда-то вдаль… Нет, еще нет, еще не дошло до сознания – она хотя и знает общеразговорный грузинский язык, но приговора не поняла и пока ей никто не сказал… Но вот уже ее и сестру окружают мои подруги.
Вдруг откуда-то снаружи в тишину зала врываются крики и вопли. И зал вздрогнул, тут уже смешалось все – рыдания людей с окриками конвоиров: 'Освободить зал, освободить помещение!'
Суд и прокурор удаляются.
Солдаты с примкнутыми штыками выталкивают публику из зала, с площадок, из коридоров, со всех этажей на улицу.
Теперь вопли доносятся с улицы, со двора.
Вместе с друзьями спускаюсь по пустым лестницам. С обеих сторон лестниц стоят конвоиры. Наверх никого не пропускают.
На улице, перед зданием, уже стоит 'черный ворон', конвой гонит публику, 'очищает' улицу. Евреи прячутся по дворам и подъездам.
На другой стороне улицы вместе с Саррой и детьми стоят мама и сестра, почерневшие и окаменевшие.
Осужденных выводят по одному. Родные и родственники кричат им подбадривающие слова, обнадеживают. Почти на руках выносят доктора Гольдберга (никто не заметил, что в момент, когда он услышал слово 'расстрел', у него произошло кровоизлияние).
Вот ведут рыдающего Хаима. Он громко кричит мне: 'Спасай папу!'
Последним, под усиленной охраной, выводят отца. Я стою посредине широкого тротуара между 'черным вороном' и входом в здание. Он идет спокойно и медленно, проходя мимо меня, останавливается. (Странно, конвой не трогает его, не гонит.) 'Не падай духом… – тихо шепчет он мне, – я всегда верил в тебя… участь твоя тяжела, тебе предстоит выдержать много (что он имеет в виду?), Бог пошлет тебе силы… поддержите друг друга', – и еще что-то – совсем шепотом, но я не расслышала…
'Папа, ты крепись, по моей телеграмме уже затребовано дело… я не боюсь', – выдавливаю из горла, уже следуя за ним. Он еще раз посмотрел на меня, потом взор его остановился на маме, сестре, Сарре с детьми… и 'черный ворон' поглотил его…
Потом все провалилось в сознании…
Очнувшись, я не сразу поняла, где я и что произошло. Я находилась в незнакомой грузинской семье, на первом этаже дома, напротив здания Верховного суда. Возле меня стоят подавленные друзья. В комнате горит электрический свет. Сколько прошло времени? Надо ехать домой. А-и молча пошел со мной, остальные расходятся, предупредив, что завтра утром будут ждать меня в Верховном суде.
Мы шагаем молча. А-и очень привязан к нашей семье. Он преклонялся перед отцом и восторгался Меером. Нас связывала крепкая дружба с детства.
Мы вместе поступали в университет и все студенческие годы занимались вместе у нас дома.
Под влиянием отца и всей атмосферы нашего дом он увлекся историей еврейского народа и знал ее лучше, чем многие евреи и сионисты.
Он любил и ценил книги и вечно пропадал у букинистов, где часто находил редчайшие сокровища которые с гордостью приносил мне.
Больше жизни он любил свою родную Грузию, е старину, ее культуру, а людей он любил и уважал – или презирал – в зависимости от того, кто как относился к собственному народу. Это был для него единственный критерий оценки человеческого достоинства, и тут он становился беспощаден и неуступчив. В его глазах были ничтожествами любые знаменитости и таланты, если они не являлись в первую очередь бескорыстными служителями и бескорыстными слугами родной культуры, своего народа. На редкость образованный, одаренный и исключительно трудолюбивый он отличался беспримерной честностью и добросовестностью.
Неизвестно, какие его качества привлекли внимание кого-то из влиятельных лиц в вышестоящих органах, но сразу же по окончании университета, в 1932 году, за ним начали 'охоту', предлагая ему блестящую карьеру. Он очень страдал от такого внимания и решил уехать на время из Грузии, чтобы избавиться от этих предложений. Устроился юрисконсультом в одном крупном тресте на Украине, где проработал несколько лет.
В те годы отцу часто приходилось бывать в Киеве, и А-и не упускал случая встретиться с ним там. Когда А-и приезжал в Тбилиси в отпуск, он с восторгом рассказывал мне, как они с отцом по вечерам гуляли по киевским бульварам, как жадно он ловил его высказывания и как, бывало, знакомил отца с кем-либо из своих новых друзей из среды старых еврейских деятелей – через пять минут те переходили на еврейский язык и… забывали о его существовании.
Свои рассказы А-и неизменно заканчивал словами:
– Ты представить себе не можешь, какой у вас отец! Я часто думаю, с какой планеты он явился!
Теперь А-и идет молча и ничего про отца не говорит, наверное, вспоминает прогулки с отцом по киевским бульварам.
Недалеко от нашего дома мы остановились.
– Постарайся поспать немного. Предстоит большая и, быть может, длительная борьба, – и уходит.
Мама лежит в кровати. Возле нее суетятся две соседки-еврейки и Полина. Мама не плачет, не кричит. Молча бьется в сильной лихорадке. Когда я подошла к ней, она схватила меня за руки и неузнаваемым голосом произнесла: 'Спасай папу'.
Утопленники хватаются за соломинку, все кричат мне: 'Спасай папу!' Мы все тонем, мы все соломинки.
Даем маме сильное снотворное, и скоро она погружается в сон. Полина, не раздеваясь, ложится у ее ног.
Бабушке сказали, что суд отложили, она сидит и ждет, что мы сядем за стол. Она приготовила в маленькой комнате все для седера. На столе горят две высокие свечи, лежат по порядку, как положено, маца, марор, вино, крутые яйца, хоросет. Она еще раз с удивлением спрашивает, почему мы не идем садиться за стол…
– Бабушка, – прошу я, – мама нездорова, я устала, иди сама.
Я знаю, что с позавчерашнего вечера она ничего не брала в рот. Этот пост – 'нишмара' – она держала раньше только в дни 'слихот': в течение 40 дней до Йом-Киппур, два раза по два дня подряд в неделю, постилась. Несмотря на старания отца уговорить ее отказаться от 'голодовки' (как говорили мы), она продолжала свое. А после ареста отца установила себе этот пост 'до прихода Давида'. И вот пошел девятый месяц, как она постится 4 дня в неделю, а Давид вместо дома отправился в камеру смертников.
Кто скажет ей об этом?
Она ни на что не жалуется. Все принимает от НЕГО как благо, за все благодарит ЕГО. Она садится одна за стол и 'ломает' пост, произносит киддуш и медленно читает Хагаду…
Меня сильно знобит, и, закутавшись в свою шубку, я сижу в кресле. В квартире никто не зажег света. Через открытую дверь я вижу, как девяностолетняя бабушка, при свете свечей, одна, справляет седер. У нее большое потомство – дети, внуки, правнуки и праправнуки… Но никто, никто не пришел сегодня в наш дом, чтобы не омрачить себе праздник Песах.
Или страх, страх гонит всех евреев подальше от нашего прокаженного дома?
Свечи медленно догорают. Бабушка проглатывает кусочки пищи вместе со скупыми слезами… Иногда из спальни доносится глубокий стон мамы, отдельные слова – она зовет Герцеля, что-то говорит Давиду на идише, потом снова затихает.
Слегка раскачиваясь, бабушка продолжает читать Хагаду. Монотонное чтение постепенно расслабляет мое сознание… Будто сквозь сон, перед глазами возникает другой седер: большой и длинный стол за которым сидят человек около тридцати… пятнадцать членов семьи, остальные – гости. Во главе стола сияющий отец, справа от него – Герцель, Хаим, Меер. слева – почетные гости и среди них любимый всеми Сайд Давдариани (бабушка его называла 'цадик-гой'), жена его, Анна Иосифовна, – еврейка и свою очень