Он наклеил марки на оба письма и, перед тем как лечь спать, пошел опустить их в почтовый ящик. На обратном пути Тони задержался ненадолго в большом сквере, засаженном деревьями, неподалеку от своей улицы. Обнесенный оградой сад казался сумрачным и таинственным, молодые листья мягко шелестели на ветру. Отдаленный гул уличного движения напоминал шум большого водопада, едва доносившийся издалека, и Тони чувствовал на себе целительное действие тишины и темноты. Он сидел в сквере, пока из- за угла не показалась какая-то шумная компания пьяных мужчин и женщин, спугнувшая таинственную тишину грубыми возгласами и громким истерическим хохотом.
VI
В день официального объявления мира Тони после обеда вышел на улицу без всякой определенной цели, но с каким-то смутным ощущением, что каждому следует присутствовать на праздновании исторических событий. Он был лишен возможности принять участие в торжественной манифестации в тот вечер, когда праздновалось перемирие, но от Маргарит и многих других слышал, что было по-настоящему весело. Тони очень хотелось побыть на людях и повеселиться со всеми вместе.
Он пошел по направлению к Трафальгар-скверу, неизменному центру всевозможных выступлений в знаменательные моменты жизни страны, но на боковых улицах не заметил ничего особенного, только движение прекратилось. Выйдя на одну из центральных улиц, он остановился. С востока на запад двигался непрерывный поток темных, безмолвных фигур, — молча, без смеха, двигались они по плохо освещенной улице, как темная бесшумная вода. Минута проходила за минутой, а Тони все стоял и смотрел на этот бесконечный поток темных людских фигур, проходивших мимо него в полном порядке, в полкой тишине, зловещих, как сама смерть. От них веяло гнетущей безнадежностью бесцельно собравшейся толпы. Они тоже пришли принять участие в непринужденном веселье, а его-то и не было. Людские волны все прибывали и прибывали, бесшумно, без всякого оживления, всегда сопровождающего демонстрации, они просто вливались в поток; это было поистине страшное, душу леденящее зрелище. Никаких звуков, только топот и шарканье подошв да отдаленные автомобильные гудки.
Тони нехотя присоединился к этому мрачному триумфальному шествию, и его тотчас же охватило гнетущее чувство плена, которое неизменно возникает у человека, стиснутого со всех сторон безликой массой.
— Запах толпы навел его на мысль о том, что мыла все еще не хватает. Не без труда добрался он, наконец, до Пикадилли. Здесь толпа была гуще и несколько оживленнее, тут было больше света, и Тони заметил несколько такси, набитых молодыми мужчинами и женщинами, которые явно пытались создать непринужденное веселье. По-видимому, они надеялись достигнуть этого при помощи северного Вакха, который не украшает своих волос виноградными листьями.
Тони некоторое время с надеждой наблюдал за ними, пока чей-то огромный сапог не опустился довольно-таки свирепо ему на ногу, а маленький, вероятно женский, и, несомненно, острый локоть не угодил ему прямо под ложечку. Он с трудом выбрался из толпы и темными переулками направился домой. На одном из перекрестков Тони снова увидел темный людской поток, все еще двигавшийся на запад. Подходя к своему дому, он чуть не налетел на углу на какого-то юношу лет восемнадцати. Юноша поддерживал очень хорошенькую девушку, которой вряд ли было больше шестнадцати. Одной рукой она ухватилась за железную решетку, за другую ее держал юноша, непрерывно повторявший:
— Ну, перестань дурить, Лиль, перестань дурить.
Девушку сильно рвало, и она стонала.
— Перестань дурить, Лиль!
Тони, незамеченный, наблюдал за ними, раздумывая, следует ли ему вмешаться или позвать кого- нибудь на помощь.
Девушка как будто несколько оправилась и заговорила хныкающим голосом:
— Зачем ты заставлял меня пить столько джина, Берт?
— Ах, перестань дурить, — раздалось в ответ.
Тони пошел дальше — ясно, оба очень пьяны.
Грустно было все это.
В конце августа Тони получил двухнедельный отпуск. Он не знал, что с ним делать. Он предполагал использовать отпускное время на поездку в Австрию, но паспорт до сих пор не был получен. Уолтер Картрайт не слишком-то обнадежил его и дал понять, что это поручение не очень для него приятно; однако он обещал сделать все, что может, хотя и не преминул заметить, что министерскому служащему «не полагается» обращаться с личной просьбой к работнику другого министерства. Тони и сам знал, что делать что-либо из простых человеческих побуждений официально «не полагается». Между тем надо было решить, как же быть с этим двухнедельным «отдыхом», ведь Тони, в сущности, нечего было делать в Англии.
Он уже почти решил остаться в Лондоне, когда получил приглашение погостить на даче у Маргарит, которая жила с семьей в окрестностях Стадленд-Бэй.
Тони долго думал над этим, сидя в кресле у себя в мастерской и покуривая трубку. Он бывал в Стадленде во время войны, когда проходил подготовку в артиллерийской школе по ту сторону Борнмута, он объездил всю эту часть побережья на велосипеде. Маргарит знала, что ему эта местность нравится. Но перспектива провести две недели в семье Маргарит… Тони хорошо представлял себе наигранную веселость и неподдельную скуку английских утренних завтраков с неизменной печенкой, ежедневную игру в теннис, чаепитие в белых костюмах в саду и домашние концерты. Согласиться на эту почти семейную жизнь с Маргарит, не означало ли это почти официально признать себя ее женихом? Инстинкт Тони мешал ему принять это приглашение, но в то же время мысль о Дорсетшире соблазняла его.
Он все еще курил трубку, раздумывая над письмом, когда в дверь постучали и вошел отец. Тони радостно встретил его, усадил в самое удобное кресло и предложил виски с содовой.
— Мне очень не нравится, что ты живешь в таком нездоровом помещении, — сказал Генри Кларендон, с неодобрением оглядывая мастерскую.
— Мне тоже. Но ведь другого нет.
— И ты все еще намерен провести свой отпуск в этой мрачной комнате без окон? Ты делаешь большую ошибку, мой мальчик. Тебе нужно стряхнуть с себя эту апатию, заняться спортом, пожить на свежем воздухе.
— Я тоже так думаю, — сказал Тони, решив не говорить о полученном приглашении и подозревая, что отец пришел к нему по наущению Маргарит. — Но в наше время свежий воздух и спорт стоят дорого, рак и все прочее.
— Но ведь тебя, кажется, приглашали погостить в Стадленде? — спросил Генри Кларендон, совершенно неспособный что-нибудь утаивать.
— Да, приглашали, — совершенно равнодушно отвечал Тони.
— Ну и что же, ты поедешь? Нет? Мне бы очень хотелось, чтобы ты поехал, хотя бы ради меня. Меня серьезно беспокоит, что ты сидишь и хандришь здесь в одиночестве.
— Очень мило с твоей стороны, отец, но у меня нет подходящих костюмов для такого общества. Я буду чувствовать себя неловко.
— На пляже можно ходить в чем угодно.
— Да? Прости, пожалуйста, папа, но, мне кажется, ты слишком поглощен наукой, чтобы обращать внимание на подобные вещи. «Ходить в чем угодно», когда гостишь на английской приморской вилле, носящей скромное название коттеджа, это значит иметь на каждый день чистый белый фланелевый костюм, темный костюм в дождливую погоду и смокинг вечером.
— Ну что ж, смокинг у тебя есть, а фланелевый костюм можно хоть завтра купить.
— Очень великодушно с твоей стороны. Принимаю костюм с благодарностью, но есть еще одно препятствие — ее семья.
— Семья? Не понимаю…
— Я ничего не имею против отца Маргарит, — продолжал Тони, — хотя под этой милой маской добродушия скрывается совершенно пустой и фальшивый человек. Типичный англичанин-делец. А вот мать Маргарит — ты ее хорошо знаешь? — это одна из тех рослых, музыкально одаренных, голосистых женщин, которые меня всегда пугают. Она играет Шопена, точно командует ротой на учении. Какая выправка, какой внушительный бюст! Она и не за роялем напоминает мне полкового капельмейстера. Даже когда она просто разговаривает, это похоже на духовой оркестр в парке, так все отчетливо, звонко. Нет, правда, отец, это