все эти политические секты. Вчера я обедал с Уолтером Картрайтом в его клубе. Он мне даже нравится, такой способный министерский работник, но, знаете, он добрую половину вечера распространялся о том, что сделают консерваторы для страны, когда выйдут из этой пресловутой коалиции.
— Это действительно скучно, — смеясь, заметил Уотертон. — Может быть, в этом отношении в армии лучше.
— О господи, там люди ни о чем не думают, но по крайней мере они хоть не ведут профессиональных разговоров. Мне осточертели эти политические споры.
Я охотно верю, что у всех этих людей самые благие намерения, но ведь не могут же они все быть правы.
И я не представляю себе, как можно достигнуть большей справедливости, мира и счастья на земле, если не прилагать усилий к тому, чтобы на свете было побольше мирных, справедливых и счастливых людей.
— Совершенно верно, но как это сделать?
— Не знаю. Во всяком случае, не путем классовой войны и не стараниями консервативной партии. Это может свершиться только с помощью отдельных людей. Но, ради бога, давайте поговорим о чем-нибудь другом.
Вечером Энтони скромно пообедал один в своей мастерской, потом сам вымыл и убрал посуду. Он хотел было пойти в Альгамбру, постоять и посмотреть часок балет, но потом решил остаться дома. Ему повысили недельный оклад до пяти фунтов стерлингов, потому что, как он пояснил отцу, другие работают еще хуже. Но жизнь была страшно дорога, и он по-прежнему — твердо держался своего решения не трогать денег, отложенных на поездку в Австрию. Решив остаться дома, он закурил трубку и сел читать Тристрама Шенди [63]. Но, как это с ним часто случалось, мысли его незаметно перешли от книги к действительности.
Воспоминание о встрече с Робином причиняло ему острую душевную боль. Утрачен еще один старый друг, обрублен еще один корень, а он так рассчитывал на Робина. Утрачен, утрачен и этот. Он с горечью подумал, что если бы ему когда-нибудь пришла в голову глупая мысль обзавестись гербом, он избрал бы себе девизом слово «Утрачен». Ему казалось, что он прекрасно подытоживает его жизнь. Обвинение Робина, что он изменил делу, ничуть не огорчило его.
К черту эти их «дела»! Важно, в сущности, одно — врожденная человеческая честность. Уж если на то пошло, то по-настоящему изменником оказался Робин, он позволил своему чувству обиды ожесточить себя и, подчинившись жестокой тирании реформаторских идей, отказался от подлинного искания, от поисков настоящего счастья, полноты жизни, поэзии бытия. Какая бессмыслица эта жажда возвести всех в боговдохновенных законодателей, в строителей идеальной жизни для всех! Какая потрясающая наглость! Не философы становятся властителями, а какой-нибудь Том, Дик и Робин распоряжаются всем миром, исходя из своих понятий о порядке и совершенстве. Заметь себе: никогда не пытайся сделать других тем, чем тебе не удалось стать самому.
Между прочим, и в писании сказано: «Не противьтесь злу».
Тут Тони задумался, так как сам он был весьма.
склонен противиться злу и его раздражало, что зло продолжает существовать, тогда как уничтожить его, казалось бы, так просто. Не противьтесь злу! Иными словами, пусть каждый поступает честно и порядочно, и зло само собой исчезнет. Исчезнет ли? Ну, во всяком случае, ведь не я создал мир. Он вспомнил, как говорил с Уотергоном о своем нежелании стать частью индустриальной машины. Ему пришло в голову, что, если он из чувства сострадания и товарищеской солидарности согласился стать частью военной машины, то должен бы из тех же соображений стать частью и индустриальной машины. Ведь там вербовка идет уже с давних времен и война длится беспрерывно. Если верно, что люди, не принимавшие участия в войне, извлекали выгоду из труда и лишений солдат, то еще более верно, что те, кому удалось избежать ига индустриальной машины, извлекают выгоду из труда и страданий других. Ему стало как-то не по себе от этой дилеммы, которую он сам себе создал.
Аналогия казалась полной, даже если было еще далеко не доказано, что убежденный противник индустриализма считается не менее опасным, чем убежденный противник войны. Впрочем, на него это не распространялось, — наследства, которое он получит от отца, хватит на то, чтобы избавить его от обязательной службы.
Энтони медленно шагал взад и вперед по комнате, снова и снова набивая трубку и продолжая раздумывать. Или, вернее, он старался отодвинуть эту проблему в глубь своего сознания, зная, что она потом снова всплывет. О военной службе ему, собственно, нечего было и думать, это дело прошлого, и он давно решил, что больше никогда служить не будет, и мог себе это теперь позволить с чистой совестью. Но вот другой вопрос серьезно беспокоил его. Если Робин добьется диктатуры пролетариата и будет введен принудительный труд, он всем существом своим чувствовал, что либо попытается сбежать за границу, либо, если это не удастся, предпочтет быть расстрелянным, чем дать себя поработить. Он долго ходил по комнате, потом вернулся к своему креслу, и все еще одолеваемый роем каких-то неотчетливых мыслей и смутных ощущений, вынул большой блокнот и стал писать:
«Дорогая Кэти, я не получил ответа на свое последнее письмо, и сейчас, вероятно, тоже пишу впустую. Больше я не буду писать, если ты не ответишь. К чему доставлять развлечение почтовым цензорам?
Я по-прежнему в Лондоне, все еще стараюсь достать паспорт и все так же безуспешно. Предполагают, что Мирный договор будет на днях подписан, и я искренне надеюсь, что это приведет к здравому образу мыслей и к приличной жизни. Все эти последние годы были сплошным мучением, и у вас, вероятно, было еще хуже, чем у нас. Когда мы с тобой увидимся, — только бы это случилось! — я чувствую, что мне придется просить у тебя прощения за эту чудовищную блокаду. А ведь затеяли ее те самые люди, которые больше всех кричали, что позорно вести войну против женщин и детей!
Недавно я познакомился с одним довольно ответственным министерским работником. Он еще совсем молод, но занимал слишком важный пост, чтобы быть призванным в армию. Его зовут Уолтер Картрайт, и он считает Британскою империю божественным проявлением наивысшей мудрости, а гражданскую службу — мозгом империи. Я не спорю с ним, а только слушаю. Я стал терпеливым, дорогая Кэти, и даже, как тебе может показаться, несколько склонным к лицемерию. Во всяком случае, я постараюсь использовать Картрайта и раздобыть через него паспорт, необходимые разрешения и визы, словом, все, что требуется. Мне неприятно это делать, особенно потому, что меня познакомила с ним Маргарит, но для меня все еще продолжается война. Война между мной и моим драгоценным отечеством за мою свободу и счастье и за твое тоже, надеюсь.
На днях у меня с Маргарит произошла мучительная сцена, она очень расстроила меня и вызвала у меня подозрение (может быть, и несправедливое), что Маргарит хотела заставить меня сделать ей ребенка.
Понимаешь, какая вышла бы неприятная и сложная история? Во всяком случае, если у нее и был такой план, он не удался. После этого я видел ее только раз, да и то на людях; она держалась с вежливым безразличием. Все это так противно.
Ты помнишь Робина? Я тебе рассказывал о нем на Эа — это тот молодой человек, который был со мною в Риме. Я встретился с ним сегодня впервые после войны. Он напал на меня, может быть, и справедливо, за то, что я не отказался идти в солдаты, а также за то, что не разделяю его революционных замыслов. Все это было очень тяжело, я был к нему когда-то очень привязан. Но меня просто тошнит от всех этих планов наделить людей по уставу предписанным счастьем. Хватит с меня всяких предписаний и уставов, я сыт ими по горло, теперь я прошу только одного — оставьте меня, ради бога, в покое.
Как бы мне хотелось узнать хоть что-нибудь о тебе. Смешно говорить о своих надеждах куда-то в пространство, а ведь я ничего, абсолютно ничего о тебе не знаю. Если ты каким-нибудь чудом получишь это письмо, напиши мне хоть что-нибудь о себе, а главное сообщи, где я могу тебя найти. Я приеду, как только это будет в моих силах.
Кэти, дорогая! Это письмо почти наверняка будут читать цензоры, поэтому мне больше нечего добавить, скажу только, что я ничего не забыл и по-прежнему живу воспоминанием о наших днях на Эа. Всегда, всегда твой
Тони».
Заклеив конверт, Тони коротко и ясно написал Уолтеру Картрайту, рассказав ему обо всех своих попытках получить паспорт и визу на въезд в Австрию и прося его о содействии.