— Лорд Фитц-Бальфур — член этого клуба!
— Ну его к ч… я хотел сказать в Нудль-ду. Мы каждый день хоронили людей получше его. Ну, не сердись. Прости меня. Тебе будет неприятно, если мы пойдем в какое-нибудь другое место?
— Пойдем куда хочешь, дорогой, — сказала она покорно, но таким обиженным тоном, что Тони всего передернуло. Он вспомнил трогательное самоотречение Кэти; «Хочешь сделать меня матерью твоего ребенка?»— и вздохнул. Затем молча отвернулся, захватил свою одежду и пошел в ванную комнату.
Когда Тони, уже одетый, вернулся в комнату, Маргарит сидела и курила. Волосы его теперь были приглажены, — стараясь унять невралгическую боль, он подставил голову прямо под кран. Головная боль не прошла, но он почувствовал себя бодрее и решил быть с Маргарит поприветливее.
— Ну что ж, пойдем? — сказал он.
Маргарит надела шляпу, он подал ей пальто, затем подошел к камину, чтобы взять письмо к Кэти, Письмо исчезло. Он быстро повернулся к Маргарит:
— Отдай, мне, пожалуйста, письмо, Маргарит!
— Какое письмо?
— Письмо, которое ты взяла с камина.
— Я не брала никакого письма.
Лицо Тони вспыхнуло — как отвратительна эта мелочность, как оскорбительна! Не замечая, что повысил тон, он сказал отрывисто, словно отчитывая провинившегося солдата.
— Сейчас же отдай мне это письмо, или я отберу его у тебя силой.
Маргарит испугал его тон, а еще больше холодный злобный взгляд. Она с усмешкой протянула ему письмо.
— Пожалуйста, не разыгрывай из себя зарвавшегося унтер-офицера.
Он едва не ответил ей грубостью, но сдержался и молча взял письмо.
— Я хотел, чтобы мы были друзьями, а не врагами, Маргарит, — грустно промолвил он.
— На моем месте ты поступил бы так же.
— Могу поклясться, что я не…
— Да, так же, — перебила она, — если бы ты любил меня так, как я люблю тебя. Но ты не любишь.
Ты никого не любишь, кроме себя самого. Тебе, в сущности, не нужна женщина. Ты не способен любить по-настоящему.
Он посмотрел на нее с изумлением и невольно подумал: как трудно одному человеку узнать другого; эта мысль часто приходила ему теперь в голову.
— Может быть, ты и права, — ответил он не без некоторой иронии. И прибавил:
— Пойдем.
За завтраком настроение у обоих было невеселое, так как Маргарит все еще чувствовала себя обиженной и отнюдь не примирилась с предложением Тони «быть друзьями» в ожидании какой-то сомнительной перспективы выйти за него замуж в конце года. Ревность заставляла ее подозревать, что он уже вступил в переписку с Кэти, к которой она питала бешеную ненависть. Тони чувствовал эту ненависть: словно какой-то ток исходил от Маргарит, и ему казалось, что эта ненависть направлена против него. Он огорчался, но в то же время испытывал чувство облегчения, как будто это от чего-то освобождало его. Он был недостаточно проницателен и не догадывался, что ненависть эта была просто ревностью к незнакомой Кэти и что именно эта ревность, это чувство соперничества и приводили в исступление Маргарит. Тони, не догадываясь об этом, считал, что ненависть Маргарит в какой-то мере возвращает ему свободу, но, чтобы не огорчить ее, старался быть с ней поласковей, а Маргарит ошибочно принимала это за вновь вспыхнувшее к ней чувство. Конечно, Тони не мог относиться к ней безразлично. Она была когда-то воплощением его юношеской мечты о любви — он любил ее не такой, какой она была на самом деле, а такой, какой она жила в его воображении, — и если бы он даже и не встретился с Кэти, разве его удовлетворила бы настоящая, живая Маргарит? Правда, они были любовниками, но это было безрассудство, безумие войны. Маргарит могла пробудить огонь желания — Тони это хорошо знал. В окопах он долгие недели жил воспоминанием о ее прекрасном теле, этом горячем символе жизни среди страшной равнины смерти и тления…
Пряча друг от друга свои мысли и чувства, они разговаривали о разных пустяках. Когда они уже заканчивали свой завтрак, какой-то молодой человек, направлявшийся к своему столику, подошел поздороваться с Маргарит: она представила Уолтера Картрайта. У него были подстриженные бобриком светло-золотистые волосы и удивительно светлая кожа, это сразу привлекало к нему внимание. Уолтер поболтал с ними несколько минут так весело и непринужденно, что Тони без всякой ревности, от души позавидовал ему. Его заинтересовал и даже несколько заинтриговал этот молодой человек — его всегда привлекали такие, казалось бы, неглупые, с тонким пониманием, люди, обладавшие при этом даром чувствовать себя легко в атмосфере лондонской светской жизни. Когда он отошел, Тони стал расспрашивать о нем Маргарит.
— Он удивительно мил и такой умница, — с готовностью отвечала Маргарит, надеясь пробудить в Тони ревность. — Работает в министерстве и, говорят, делает блестящую карьеру. А кроме того, пишет. И при этом нисколько не важничает. Он много бывает в обществе, а танцует прямо замечательно. Я его ужасно люблю.
— Я бы хотел поближе познакомиться с ним, — сказал Тони задумчиво, не замечая ее намерений. — Знаешь, Маргарит, я чувствую, что стал каким-то дикарем, непригодным для общения с цивилизованными людьми. Ведь я почти четыре года просто жил изо дня в день иногда прямо-таки первобытной жизнью, мне не с кем было даже поговорить, я хочу сказать — поговорить по душам. Конечно, там были свои привязанности, нас связывала общность страданий, братское чувство, опасность, но настоящего взаимопонимания не было. Мне бы хотелось снова общаться с людьми.
Маргарит отнеслась к его словам одобрительно, — такое настроение Тони подавало некоторые надежды, — она посоветовала ему брать уроки танцев. Он согласился, что танцует так, словно на нем все еще подбитые гвоздями башмаки. Завтрак, к удовольствию Тони, закончился гораздо дружелюбнее, чем начался. Они дошли вместе до Трафальгар-сквера, где он посадил Маргарит в автобус, идущий в западный квартал, и обещал ей, что они скоро увидятся. Но он так и не дал ей слова отказаться от предложенного ему места в конторе — деньги, предназначавшиеся для Кэти, должны были оставаться неприкосновенными.
Энтони стоял один на тротуаре перед Национальной галереей, ощущая всю одинокость громадного города. Конечно, это не совершенное одиночество, потому что город населен, но все эти толпы прохожих безлики, поглощены собой, равнодушны. Даже в самой глухой деревушке люди, встречаясь друг с другом, обмениваются приветствиями, каким-нибудь легким знаком человеческой близости. А при подлинном одиночестве душа и тело человека раскрываются навстречу душе и плоти вселенной. Но в большом городе чувствуется одинокость, а не одиночество. Если ты и заберешься в свою нору, в какой-нибудь из стоящих рядами кирпичных ящиков, то повсюду над тобой и вокруг тебя будут люди.
Если ты можешь идти с ними в ногу, преисполниться сознанием собственного достоинства, бегать взад и вперед от одной конуры к другой и возбуждаться от этой пустой беготни и случайных встреч, тогда все в порядке. Тони овладевало отчаяние при мысли обо всех этих улицах, и домах, и людях, находящихся между ним и открытым простором полей, и о том, как мало его теперь осталось, этого открытого простора. Все забито людьми — докучной, равнодушной, ненужной массой. О, если бы мир был свежим, чистым и уединенным — обителью немногих людей, которые жили бы его красотой! Но это бесчеловечное человечество страшно!
Он свернул в проход к галерее, но оказалось, что она закрыта и все еще занята каким-то военным учреждением. Картины были в плену, задавленные, как и он сам, убийственной алчностью и охватившей людей жаждой разрушения, одним из проявлений которых была война. Веронезе и Тициан, Пьеро, Рафаэль, Учелло, Веласкес, Гойя заточены в подвалах или висят безжизненно по стенам среди трескотни пишущих машинок. И это люди, которые так любят картины, что собирались «заставить Германию и Австрию вернуть награбленные ими сокровища искусства». Картины принадлежат тем, кто их любит, а не сторожам, которые их запирают.
Постояв несколько минут в нерешительности, Тони быстро зашагал по грязным улицам к Британскому музею. Повсюду было еще много военных, и он чуть не отдал честь какому-то бригадному генералу. Женщины отважно выставляли напоказ ноги в шелковых чулках и плотно кутались в пальто, руки у них были заняты свертками, зонтиками, сумочками. Автобусы хлюпали по жидкой грязи. Как-то странно думать, что