было доброжелательное, пожалуй, чересчур прочувствованное, но оно разозлило Тони неоднократными упоминаниями об умершей матери (он не мог без боли вспоминать об этом), настойчивым изъявлением сочувствия по поводу перенесенных Тони на войне страданий (малейший намек на которые приводил его в бешенство) и глубоко наставительными, но весьма противоречивыми просьбами — «остепениться» и «побольше бывать в обществе и развлекаться». К письму был приложен чек на пятьдесят фунтов. Когда Тони увидел сумму, сердце у него радостно екнуло — он мог отложить эти деньги на розыски Кэти. Лицо его осветилось слабой улыбкой, но она тотчас угасла, как только он поднял голову и увидел, что Маргарит следит за ним с нежным состраданием.
Из этого он заключил, что Маргарит говорила с отцом, и они решили подкупить его своей добротой.
Он откинулся назад и злобно, презрительно засмеялся, — Что ты? — весело и невинно спросила Маргарит, глядя на него ясным, любящим, кротким взором, — Письмо от отца, — ответил он, наблюдая за ней, — полное прекрасных, добрых советов с приложением чека. Я должен поостеречься.
— Почему?
— Разве ты не слыхала о данайцах, которых следует остерегаться, когда они предлагают дары?
— О Тони! Какие у тебя гадкие мысли и каким ты стал циником. Твой отец такой милый. Он так любит тебя, так беспокоится и только и думает, как бы тебе помочь!
— Не сомневаюсь. Но думает ли он помочь мне так, как я хочу, или так, как он хочет? Тут, знаешь ли, большая разница. Умирающий от голода, да и вообще всякий разумный человек, предпочтет кресту за военную доблесть банку мясных консервов.
— Это я, по-видимому, крест за доблесть? А она, вероятно, банка мясных консервов?
— О ком ты говоришь? — устало спросил Тони.
Ужасно, если после такой ночи предстоит еще выдержать сцену ревности.
— Ну разумеется, об этой немке. Ты опять писал ей. Тони! Ну зачем ты это делаешь? Зачем изводишься из-за какой-то женщины, которая и знать тебя не хочет, да к тому же наш враг? Ведь я же что-то значила для тебя, когда ты приезжал в отпуск. Почему ты теперь так изменился?
— Не надо было тебе читать чужие письма, — сказал он холодно.
— Я прочла нечаянно, — вспылила Маргарит. — Ты оставил письмо на виду, так, что всякий мог прочесть его. Ты упрекаешь меня за такой пустяк, ведь я прочла лишь адрес на конверте, и не думаешь о том, что делаешь сам… А ведь во время войны ты забыл о ней, тебе была нужна я…
Она внезапно умолкла и изящным движением смахнула с ресниц слезы. У Тони готово было сорваться с языка: «Мы оба думали тогда, что я буду убит». Но он вовремя удержался. Слишком грубо, слишком жестоко сказать такую вещь женщине.
Он сидел молча — холодный, враждебный, уставившись глазами на белую асбестовую решетку в газовой печке, и машинально считал в ней отверстия.
Он испытывал чувство невыносимой тоски, сожаления и горечи; банальная, затасканная фраза пришла ему на ум — «разбитое сердце»; нужно пережить, испытать это, подумал он, чтобы понять истинный смысл этих старых, избитых фраз…
Внезапно, прежде чем он успел шевельнуться или сообразить, что она делает, Маргарит упала перед ним на колени и, судорожно сжимая его в своих объятиях, стала осыпать поцелуями его лицо.
Ему было неловко и стыдно, что он такой грязный, небритый, а она шептала:
— Тони, Тони, отчего ты так жесток со мной, так холоден? Ты никогда не был таким, когда приезжал в отпуск из армии, а в последний раз, когда мы… ты был такой веселый и очаровательный, а я думала о том, какой ты храбрый, и мне казалось, что ты любишь меня. Я тогда не придавала значения тому, что ты пьешь, потому что ты был счастлив. А теперь ты сидишь тут один, пьешь бренди, это ужасно! И пишешь письма этой женщине. — У нее вырвался тихий стон, и он почувствовал, как ее теплые груди прижались к нему, когда она попыталась поцеловать его в губы. — Что же ты сидишь и молчишь как каменный! Ответь мне!
Была секунда, когда Тони готов был убить ее.
Если бы он не выбросил в сад патроны, то задушил бы ее и застрелился сам. Но уже в следующую минуту все чувства в нем перевернулись. Не Маргарит рыдала перед ним, прижимаясь мокрым лицом к его лицу, а страдающее человеческое существо, в страданиях которого был повинен и он, и страдания эти нуждались в облегчении не меньше, чем его собственные. Он не мог не почувствовать к ней жалости, и жалость эта словно растопила немного своим теплом его собственную леденящую боль. Его всегда трогало страдание человеческого тела, и он обнял ее бережно и нежно, как обнял бы солдата, умирающего от ран. Он не отрицал, что эта женщина волновала его плоть почти так же сильно, как ее смятение волновало его чувства, — так ли много у него привязанностей в жизни, чтобы он мог оттолкнуть ее чувство ради верности мечте? Он поцеловал ее в губы, потом мягко, но решительно отстранил от себя. Когда он заговорил, она жалобно смотрела на него глазами, полными слез, но Тони и сейчас почудилась в ней какая-то театральность, хотя он и огорчался, что она плачет… Он говорил медленно, словно подыскивая слова, и чувствовал, как руки ее безжизненно лежат в его руках.
— Я не хотел тебя обидеть, Маргарит. Если я в чем-то виноват перед тобой, мне очень, очень жаль. Но будь справедлива ко мне и согласись, что мы в прошлом году сошлись с тобой, ни о чем не думая, или, даже вернее сказать, с отчаяния, как тысячи и тысячи других, пытавшихся урвать хоть — немножко счастья от жизни, которая, казалось, ускользала от нас. Ведь правда, не так ли?
Она кивнула, глядя на него все так же пристально и печально, словно прощаясь с человеком, идущим на казнь. Это раздражало его, но он сдержался и продолжал!
— Ты говоришь, что я тогда был весел, а теперь мрачен. Позволь мне пояснить тебе это примером.
Когда человек состязается в беге, он продолжает бежать, хотя чувствует, что вот-вот упадет, но, когда бег окончен, он действительно падает и не может перевести дыхания. Вот так же и я, не могу перевести дыхания — дай мне возможность отдышаться. — Он замолчал, но она ничего не ответила.
Он отвел глаза, чтобы не видеть ее пристального взгляда, и продолжал: — Я почти не чувствую себя человеком, и я знаю, что в таком состоянии не способен жить ни с кем, вот почему я переехал сюда.
Мне предстоит долгая борьба с самим собой. Все во мне — смятение и хаос. Вряд ли я способен сейчас разобраться в себе самом или в чем бы то ни было.
Прежде всего мне нужно совладать со всеми разбуженными во мне бешеными, яростными инстинктами. Я должен восстановить контакт с людьми, повидать старых друзей, приобрести новых. В понедельник я поступаю на службу — все лучше, чем сидеть здесь и хандрить. Ты сейчас видишь перед собой не человеческое существо, а хаос. Возможно, я на некоторое время уеду…
— Куда? — перебила она его резко.
— На континент, — ответил он уклончиво. Он хотел было чистосердечно признаться ей, что поедет искать Кэти, но усвоенная им мудрая осторожность удержала его. — Ну, а что касается нас с тобой…
Ты должна дать мне свободу. Но выслушай меня.
Ты знаешь, что я… какие я питал к тебе чувства тогда, в Париже, до войны. Потом мы как будто отошли друг от друга, и… — Он все еще не мог решиться произнести имя Кэти. — Затем наступил этот военный год. Я уже не тот, что был в Париже, даже не тот, что был в прошлом году. У меня такое чувство, как будто я сорвался со скалы и разбился вдребезги и теперь стараюсь собрать себя по кусочкам. Сейчас у нас март. Дай мне передохнуть до ноября или декабря. Но что бы ни случилось, я все-таки хочу, чтобы мы остались друзьями, хорошими, близкими друзьями.
Он увидел, как лицо ее исказилось при этом обычном избитом предложении дружбы. И, стараясь утешить ее, прибавил;
— Будем друзьями хотя бы до тех пор… Может быть, обстоятельства сложатся так, — может быть, я почувствую, что смогу просить тебя быть моей женой… Ну вот! А теперь разреши мне умыться и одеться, и мы пойдем куда-нибудь вместе позавтракать. Куда бы нам пойти?
— Хочешь, в клуб «Нудль-ду»?
— Чтобы сидеть за столом, с этой оравой толстозадых «кончи» [57]. Ну их к черту!
— Тони, что за выражения!
— Прости, пожалуйста, — сказал Тони виновато. — Теперь ты видишь, что мне в самом деле нужно немножко почиститься, не правда ли? Но ведь это действительно грязная компания.