Более того: это полезно.
И уйдет само, как и пришло.
Зато Лючано следил за ребенком, не отрываясь. Грех жаловаться на недостаток жизненного опыта, но он
Действия кудрявого любителя машинок напоминали поведение идиота. Но глубина, сосредоточенность, бесконечная целесообразность, таившаяся в них… Лючано вспомнил лицо Иржи Кронеца, скрипача- вирутоза, солиста Вернского симфонического оркестра. Операторы, снимавшие концерты Кронеца, старались не брать лицо музыканта крупным планом. Скомканные вдохновением черты безумца вызывали у зрителей оторопь, мешая наслаждаться волшебством звуков. Скрипач плямкал губами, шмыгал носом, вздергивал куцые бровки на лоб, едва ли не ушами шевелил! – и лишь в глазах, в жабьих, выкаченных глазах, ослепших от счастья, билась пойманная в силки Вселенная.
С трудом оторвавшись от созерцания, Тарталья шевельнул тремя крайними пучками. Детская комната в ящике провернулась, как ключ в замке. Стало ясно видно – стена, на которой висели объемные пейзажи с видами цветущих лугов Альенны, на самом деле никакая не стена, а окно с односторонней прозрачностью. По ту сторону лже-стены за письменным столом сидел Лука Шармаль.
С вниманием, едва ли меньшим, чем у Лючано, банкир следил за детьми.
– Матушка Нья?
Не отрывая взгляда от внука, Шармаль-старший тронул сенсор коммуникатора. В кресле-качалке вздрогнула толстая няня, наклонив голову к плечу. Похоже, в ухе вудуни пряталась «ракушка» внешней связи.
– Будьте любезны, принесите мне машинку. Да, игрушечную машинку. Ту, которую сейчас укладывает спать Джессика. Или нет, лучше не надо. Оставайтесь на месте. Я пришлю Эдама.
Банкир коснулся другого сенсора. Пальцы Луки Шармаля пробежались по ряду нижних голо-клавиш: быстро, очень быстро, отдавая неслышный приказ. Спустя минуту в комнату с детьми вошел стройный, элегантный голем, одетый в костюм от Танелли. Масса щеголей-натуралов не спала ночами, мечтая о таком костюме.
– Джессика, дай дяде Эдаму машинку! – спел он глубоким тенором, присаживаясь на корточки рядом с девочкой. – Дядя Эдам уложит ее в кроватку.
– Кука! – поправила девочка.
Мальчик не обратил на голема никакого внимания. Лицо ребенка мало-помалу теряло сходство с маской. Из глаз ушло чудовищное напряжение, пальцы оставили пол в покое.
– Сынка!
Кудрявый сообщил это комнате и миру с гордостью человека, закончившего труд всей жизни. Девочка уставилась на пол возле ноги брата, как если бы желала прочесть написанное им. Жидкое стекло на миг пролилось и в ее взгляд. Но почти сразу все пришло в норму.
Впрочем, что считать нормой для гематров – это еще большой вопрос.
– Сынка! – согласилась девочка.
И без возражений отдала машинку голему.
– Спасибо, Джессика! – спел голем. – Спасибо, Давид! Всего доброго, матушка Нья!
Вскоре, когда дети уже дружно отламывали ручки и ножки Капитану Галактике, а няня вернулась к прерванному вязанию, Лука Шармаль взял машинку у голема, кивком головы отослал слугу прочь – и вынул из ящика стола маркер с листком графопласта. Чуть задумавшись, банкир одним движением изобразил на листе сложную композицию из трех знаков: двух букв и одной цифры. Все знаки были связаны между собой тонкими пунктирами.
Если бы пальцы кудрявого ангелочка Давида могли оставлять следы на ковролине, в детской комнате на полу осталось бы изображение именно этой композиции.
Взяв маникюрные ножницы, банкир вырезал рисунок. С обратной стороны маркера находился клеевой стержень. Смазав клеем полоску бумаги, Шармаль-старший прилепил ее на машинку и стал ждать.
Ничего не произошло.
Банкир улыбнулся. Проклятье, Лючано был уверен, что лицо Луки Шармаля не изменилось ни на йоту! – и тем не менее готов был дать голову на отсечение, что банкир улыбается. Отклеив бумажку, Шармаль завершил композицию, добавив четвертый знак – если букву, то неизвестного алфавита, а если цифру, то Лючано не знал, какое число она обозначает.
Машинка вздрогнула, когда гематрица вернулась к ней на капот.
И поехала по столу кругами.
– Наши, – сказал Лука Шармаль.
За его спиной на стене висел старомодный, плоский и черно-белый портрет Эмилии Дидье, в девичестве – Шармаль. Угол портрета наискось пересекала траурная лента.
– Наши, Эми. Ты не солгала мне.
Банкир подумал и поправился:
– Мои.
Это «мои…», торжество не чувств, но логики, сухое и питательное, как пищевой концентрат, преследовало Лючано до самого пробуждения.
Глава четвертая
Клоуны на арене
– Откройте!
Волшебный ящик смялся в жестяной блин, словно мобиль, списанный в утиль, под грави-прессом. Нити перепутались, пучки втянулись в зыбкое тело сна, прячась под костяным панцирем; в отличие от черепахи, сон удирал со всех ног, сипя чахоточными легкими.
Дико болела голова.
– Борготта! Я не знаю, что с вами сделаю!
«А если не знаешь, – подсказал издалека рассудительный маэстро Карл, – то и нечего разоряться. Пойди, пораскинь умишком, выясни и уж после ори под дверью…»
– Борготта! У вас арена! Через десять минут!
У нас арена, вяло подумал Лючано. Вот ведь какие дела. А мы пришли от Юлии, не раздеваясь, плюхнулись на кровать, забили на арену большой-большой кронштейн и задрыхли, как опытный солдат перед боем. Что-то многовато мы спим в последнее время. И ночью, и днем. Бездельничаем, а спим, будто землю лопатим с рассвета до заката…
– Немедленно! Ну, ты у меня…
– Войдите!
Голосовой привод сработал, открыв внешний доступ в номер. Миг спустя Лючано пожалел о своем гостеприимстве: его подняло с кровати, покрутило в воздухе и чувствительно приложило об стену, между выходом на балкон и аркой, ведущей в кухоньку.
– Сукин сын! Он тут бока давит…
Жоржа, охваченного бешенством, Лючано раньше не видел. Да что там видел! – вообразить не мог, что ланиста, живое воплощение апатии, иронии и сибаритства, однажды превратится в хищную птицу. Тонкие пальцы вцепились в рубашку так, что трещала ткань. Глаза пылали двумя угольками. Тощие, слабые на вид руки трясли добычу, рискуя сломать Тарталье позвоночник. Рот изрыгал брань, окутанную сигарным духом.
– Мерзавец! Карцера захотел?
– Умыться бы, – робко предложил Лючано.
– Кровью умоешься! – кто бы сомневался, что ланиста в случае чего способен исполнить обещание. – Бегом за мной! На арену!
Странное дело: голова перестала болеть. Совсем. Как если бы ее отрубили. На ходу заправляя рубашку в брюки, приглаживая остатки волос, вставшие от такого пробуждения дыбом, Лючано еле поспевал за ланистой, несшимся по гладиаторию резвей аэроглиссера. Складывалось впечатление, что Жоржу позарез надо втолкнуть новенького семилибертуса на арену в положенный час, а там хоть трава не расти.