российским хлебосольством, говорил без умолку. Сыпал именами, датами, подробностями, без которых, экономии времени ради, можно было, пожалуй, и обойтись…
Пушкин украдкой наблюдал за ним — и чем дальше, тем больше видел за словоохотливостью некую беспомощность и словно бы даже совершенно неуместное здесь угодничество…
Его собеседник, неведомо для всего окружающего мира представлявший в славном городе Флоренции ведомство графа Бенкендорфа, был высоким, полнокровным мужчиной несколькими годами старше Пушкина, его лицо здорового цвета украшали не только усы, но и содержавшиеся в идеальном порядке бакенбарды (что вообще-то сочеталось скорее с образом провинциального помещика, нежели блестящего кавалергарда в отставке). Движения его были плавными, демонстрировавшими уверенность в себе. Он говорил, говорил, говорил…
Он говорил то, что Пушкину было совершенно ни к чему. То, что, строго говоря, вовсе не должно было интересовать не только Особую экспедицию, но и Третье отделение в целом: подходя вдумчиво, чистой воды светские сплетни, пикантные и смешные истории из жизни обитавших во Флоренции английских милордов, рассказы о разнообразных случаях, то забавных, то достаточно унылых, даже кровавых, приключившихся возле палаццо Веккьо, или в парке Кашины, или в сумерках у монастыря Чертоза, в двух милях от города. Грешки и секреты почтенных ювелиров, подозрения безупречных вроде бы, почтенных людей в шпионстве для австрийцев, тайны будуара легкомысленной княгини ди Ансельми, мастерски замятый скандал в канцелярии синьора аудитора…
Все это было бы уместно в другое время, где-нибудь в кабачке с хорошей репутацией, где путешествовавший по собственным надобностям, удовольствия ради беспечный поэт Пушкин решил бы провести вечер за бутылочкой с отставным ротмистром кавалергардов Обольяниновым. Но сейчас решительно не годилось. Мало того, Пушкин трижды делал совершенно недвусмысленный намек на то, что следовало бы перейти к
Настал момент, когда переносить все это далее не было никакой возможности. И Пушкин, аккуратно отряхнув с сигары столбик плотного серого пепла, сказал решительно:
— Михаил Андреевич, не пора ли прекратить комедию?
— Простите? — с тем же видом величайшего простодушия Обольянинов поднял густые брови.
— У меня нет времени быть ни дипломатом, ни образцом терпения, — сказал Пушкин совершенно другим тоном. — У меня вообще нет времени, совершенно. Я слушаю вас уже три четверти часа. Вы соизволили привести массу имен, подробностей и разнообразнейших фактов… но ни единое словечко из сказанного вами пользы мне, простите, не принесло. А это — деликатности ради я выразился бы, что это в высшей степени странно. Вы — не путешественник-жуир, а штатный чиновник Третьего отделения, направленный сюда для сбора сведений, гораздо более серьезных и важных, чем те, которые вам было благоугодно на меня обрушить в устрашающем количестве. Пикантные сплетни и забавные истории мне совершенно неинтересны…
— Бога ради! — с величайшим энтузиазмом воскликнул собеседник. — Милейший Александр Сергеич, вам следовало бы сразу очертить круг сугубо интересующих вас тем… Извольте! Если речь идет о политике, я готов…
— Это в высшей степени странно, — повторил Пушкин. — К чему мне политика? Я с самого начала сообщил вам, что представляю здесь Особую экспедицию. Вы занимаете пост достаточно высокий, чтобы прекрасно знать, что скрывается за сим обтекаемым названием, знать, чем мы занимаемся и что нас интересует в первую очередь. Вас рекомендовали как дельного человека. Что, в конце концов, происходит? Я не хочу произносить вслух некоторых слов, что вертятся у меня на языке, но ведь они как раз вертятся…
— Ах, Александр Сергеич… — произнес Обольянинов чуточку сконфуженно. — Вот вы о чем… Ну разумеется, я прекрасно осведомлен о сути Особой экспедиции и стоящих перед ней задачах… но ваш департамент, простите великодушно, порой страдает, как выражаются доктора, этакой манией грандиозум, что переводится с латинского как стремление к величию, совершенно оторванному от реалий… Боже упаси, я нисколечко не сомневаюсь, что ваши… так сказать, подопечные существуют на самом деле. Как ни смешно это, как ни дико в наш просвещенный век, но я верю, что все так и обстоит, есть они на самом деле, есть те, за которыми вы завзято гоняетесь… Вот только число их ничтожно, и таятся они где-то по глухим уголкам замшелой провинции… Кто бы смел сомневаться, что ваша… дичь существует? Коли уж в составе Третьего отделения создана ваша экспедиция, по инициативе не романтических любителей страшных бурсацких россказней, а лиц, поднаторелых в тайных делах и искусстве государственного управления, пользующихся доверием императора… Но, повторяю, я убежден, что объекты внимания и усердия вашего ютятся где-то по медвежьим углам. Смешно и глупо предполагать, что чуть ли не на исходе первой трети девятнадцатого столетия, в большом, древнем и славном европейском городе может въявь обретаться нечто подобное…
— Другими словами, вы твердо намерены не говорить правды? — спокойно осведомился Пушкин.
Отчаянно скрипнуло кресло — это Обольянинов вскочил и выпрямился во весь свой немаленький рост. Глаза его метали молнии, лицо пылало гордостью, негодованием и гневом. Можно сказать, он был великолепен.
— Мы с вами дворяне и светские люди, Александр Сергеевич, — произнес Обольянинов звенящим голосом. — Мы оба прекрасно понимаем, что вы только что обвинили меня во лжи, мало того — в пренебрежении делами службы, а то и в сознательном утаивании…
— С вашей тирадой я согласен, — сказал Пушкин. — Частично, впрочем, не столь уж много было в моих словах подтекстов, сколько вы изволили насчитать, но в общем и целом мысль вами ухвачена верно.
— Вы понимаете последствия? Вам должно быть прекрасно известно, как следует вести себя дворянину, которому в лицо брошено обвинение во лжи? — Молчание Пушкина его подхлестнуло. — Александр Сергеевич, лучше бы вам взять ваши слова обратно. Я, простите, не пустой и бесцельный светский франтик. Я боевой офицер. Я, между прочим, участвовал при Бородино в знаменитой атаке на генерала Лоржа, когда мы всего-то двумя кавалерийскими полками опрокинули, рассеяли и долго гнали целую французскую дивизию… И это не единственное дело, в каком довелось участвовать. Уж поверьте, видывали виды. И не испугались мальчишки, отроду не нюхавшего пороху. Лучше бы вам, право…
— Воинскими подвигами похвастать не могу, — сказал Пушкин сухо. — Но от дуэлей, будет вам известно, не бежал… однако сейчас, даже получив от вас прямой и недвусмысленный картель, вынужден буду уклониться. Таковы уж полученные мною инструкции. Себе я сейчас не принадлежу, как бы ни подмывало пустить события по привычному — привычному, черт побери, — пути! Примите это во внимание. И перестаньте разыгрывать оскорбленную невинность, ваша тирада безупречна, господин Обольянинов. Ничего лишнего, каждое слово на своем месте, и голова гордо поднята, и поза соответствующая… вот только голос ваш, простите, все же выдает скрытую неуверенность. — Он, прищурясь, без улыбки, смотрел на собеседника. — Вы благородный человек и боевой офицер. Но про себя-то вы знаете, что категорически сейчас не правы, что врете и лицедействуете, и это прорывается в том тоне, каким произнесены все эти безупречные слова… Вы лжете. Некоторое время назад навестивший вас во Флоренции человек, прекрасно вам известный, поставил перед вами совершенно ясные и грамотно сформулированные задачи.
Какое-то время они мерились взглядами, потом с лица Обольянинова исчезли показная бравада и напускная злость, экс-кавалергард сделал шаг вбок, опустился в кресло и закрыл лицо руками. Пушкин стоял над ним, не произнося ни слова.
Наконец у Обольянинова вырвалось, едва ли не со стоном:
— Могу вас заверить, я человек чести… Я прекрасно понимаю, как в моем положении следует искупать вину, пусть даже невольную, я, в конце концов, готов…