остальные и как он сам очутился здесь. Но, повторяю, с людьми часто бывает так. Тут нечего вдаваться в рассуждения: человеческую натуру не переделаешь.
— Ну вот, — сказала наконец Жанна, довольная результатом своего труда, — никто другой не смог бы сделать лучше; пожалуй, даже не сделал бы и так, как я. Расскажи мне, что ты сделал? Расскажи обо всем.
Великан сказал:
— Вот как было дело, ангел мой: сначала умерла моя мать, затем — трое малых ребят, один за другим; и все в каких-нибудь два года. С голоду. Другим тоже приходилось круто, на все воля Божья. Умирали они у меня на глазах: Господь сподобил меня, и я похоронил их. А когда настала очередь и моей бедной жены, то я просил отпустить меня к ней, ведь она была мне так дорога! Кроме нее, у меня не было никого на свете, на коленях молил. Но меня не отпустили. Как же оставить ее, умиравшую, не имевшую друзей, одинокую? Как же я мог покинуть ее в час смерти, отнять у нее надежду увидеть меня еще раз? Неужели она не пришла бы, зная, что я умираю, — не пришла бы, зная, что ей стоит только пойти и что за это она должна будет заплатить только жизнью? О, она бы пришла — она пришла бы сквозь огонь! И я пошел. Я свиделся с ней. Она умерла у меня на руках. Я похоронил ее. А войско двинулось в путь. Трудно было догнать, однако ноги у меня длинные, а день велик: вчера вечером я догнал их.
Жанна произнесла задумчиво, как бы высказывая свои мысли:
— Рассказ похож на правду. А если он правдив, то беда невелика — поступиться законом на сей только раз; с этим каждый согласится. Быть может, дело было не так, но если это действительно правда… — Вдруг она повернулась к солдату и сказала: — Я хочу посмотреть тебе в глаза; взгляни на меня!
Глаза их встретились, и Жанна сказала офицеру:
— Этот человек помилован. Желаю вам всего хорошего. Можете идти.
Затем она обратилась к солдату:
— Знал ли ты, что, догоняя войско, ты идешь на верную смерть?
— Да, — ответил он, — я знал.
— Тогда почему же ты вернулся? Он ответил простодушно:
— Именно потому, что меня ожидала смерть. Кроме жены, у меня не было никого на свете. Мне некого было больше любить.
— Как некого, а Францию? У сынов Франции всегда есть мать; они никогда не могут сказать, что им некого любить. Ты будешь жить — и ты будешь служить Франции…
— Я буду служить тебе!
— Ты будешь сражаться за Францию…
— Сражаться за тебя!
— Ты будешь солдатом Франции…
— Я буду твоим солдатом!
— Франции отдашь ты все свое сердце…
— Я отдам все свое сердце тебе; и свою душу, если она есть у меня; и всю свою силу, которой у меня так много; потому что я был мертв, а теперь воскрес; у меня не было цели жизни, а теперь я нашел ее! Для меня ты — Франция! Ты — моя Франция; другой мне не нужно.
Жанна улыбнулась; она была обрадована и растрогана этим проявлением прямодушного восторга — восторга столь глубокого, что его можно было назвать торжественным. И она сказала:
— Хорошо, пусть будет по-твоему. Как тебя зовут? Тот ответил с наивной простотой:
— Меня прозвали Карликом, но, должно быть, только в шутку.
Жанна рассмеялась.
— Действительно, похоже на шутку, — сказала она. — Для чего у тебя этот огромный топор?
Солдат ответил с прежней степенностью, которая была в нем так естественна, что, казалось, дана была ему от рождения:
— Для того, чтобы внушать встречным уважение к Франции.
Жанна снова засмеялась и сказала:
— И многих ты уже проучил?
— О да, многих.
— А потом ученики твои были послушны?
— Да, мой топор успокаивал их: они становились совершенно миролюбивы и умолкали.
— Еще бы! Хочешь служить при мне, быть вестовым, часовым или кем-нибудь в этом роде?
— Если б только я мог!
— Да будет так. Ты получишь надлежащее вооружение и будешь продолжать свою проповедь. Возьми одну из тех запасных лошадей и поезжай вслед за свитой, когда мы двинемся в путь.
Вот при каких обстоятельствах мы встретились с Карликом; и он оказался очень хорошим парнем. Жанна остановила на нем свой выбор, доверившись первому взгляду, и она не ошиблась. Не найти было человека более преданного, чем Карлик, и он превращался в сущего дьявола, когда начинал работать своим топором. Он был так высок, что Паладин рядом с ним казался человеком среднего роста. Он любил людей, и его тоже любили. Нас, молодых, он полюбил сразу же, полюбил обоих рыцарей, полюбил чуть не всех, с кем повстречался; но о мизинце Жанны он заботился гораздо больше, чем о всем остальном мире.
Да, вот как нашли мы его: распростертого на телеге, везомого на смерть, и некому было обратиться к нему с добрым словом. Бедняга! То была ценная находка. Рыцари обращались с ним почти как с равным — даю честное слово; вот он какой был человек. По временам они называли его Бастилией, а иногда — Адским Огнем, за его горячее и порывистое боевое усердие; и вы можете быть уверены, что они не стали бы наделять его шутливыми прозвищами, если б не любили его.
Для Карлика Жанна была сама Франция — воплощение народного духа; он навсегда остался при этой мысли, которая зародилась в нем с первой же встречи: и — Бог свидетель! — эта мысль была высоко правдива. Скромное око увидело истину, которая ускользала от многих. По-моему, это замечательно. А между тем в конце-то концов так бывает с каждым народом. Когда народ любит нечто великое и благородное, то он старается олицетворить свою любовь — он хочет созерцать ее воочию. Например, свободу. Народ не удовлетворяется туманной, отвлеченной идеей свободы, но воздвигает ее дивно красивую статую; и тогда его заветная мысль получает телесные формы, так что он может созерцать ее и боготворить. Так было и с Карликом: в его глазах Жанна была воплощением нашего отечества; живой и прекрасный образ олицетворял нашу страну. Когда она стояла впереди отряда, все видели Жанну д'Арк, а он видел Францию.
Иногда, говоря о ней, он так и называл ее. Видите, как упорна была его мысль и как он верил в нее. Так принято было называть наших королей, но я не знаю никого, кроме нее, кто имел бы право носить это великое имя.
Когда войска прошли мимо нас, Жанна вернулась к передовому отряду и поехала во главе колонны. Вот мы приблизились к угрюмым бастилиям; мы могли разглядеть людей, стоявших подле пушек и готовых послать смерть в наши ряды; и тут мною овладела такая слабость, я почувствовал такой упадок сил, что очертания предметов как-то расплылись и все завертелось в моих глазах; остальная молодежь, вероятно, тоже оробела, не исключая и Паладина, хотя этого я не могу сказать наверняка. Паладин ехал впереди, а мне приходилось все время глядеть в сторону бастилий, потому что все-таки легче было преодолевать страх, когда причина страха была перед глазами.
Но Жанна не проявляла ни малейшей тревоги, она как бы находилась в раю. Она сидела непоколебимо, и я видел, что ее настроение совершенно непохоже на мое. Страшнее всего была тишина: не было слышно ничего, кроме скрипения седел, размеренного топота шагов и фырканья лошадей, которым попадала в ноздри удушливая пыль, целыми облаками клубившаяся из-под копыт. У меня тоже начало щекотать в носу, но я предпочел бы пройти мимо не чихая; я даже готов был бы подвергнуться жесточайшим мучениям, лишь бы только не привлечь к себе внимания.
Моя должность не давала мне права предлагать советы, иначе я высказал бы мнение, что чем больше прибавим мы хода, тем скорее минуем опасное место. Мне казалось, что при таких обстоятельствах вовсе не следовало бы устраивать прогулку. Как раз когда мы скользили среди гнетущей тишины мимо большой пушки, глядевшей на нас из-под выдвинутой решетки и отделенной от меня только рвом, — как раз в эту минуту в крепости раздался пронзительный крик осла, и я свалился с седла. Сьер Бертран