чтобы спасти ее город от разрушения. И когда созвездия, ее печальные преследователи, узнали о постигшей их горькой судьбе, то (заметьте!) сердца их разбились и полились потоки их слез, озарившие весь небосклон огненным великолепием, ибо те слезы были падающие звезды. Идея довольно смелая, но красивая; красивая и трогательная — поразительно трогательно вышло это у меня: рифмы и все прочее. После каждого куплета был припев в две строчки, оплакивавший несчастного поклонника, который живет на далекой земле, разлученный, быть может, навеки со своей возлюбленной; с каждым днем он становится все бледнее, чахнет, худеет, ибо он с тоской сознает, что близится к нему жестокая смерть (самое трогательное место поэмы). Ноэль так превосходно читал эти строчки, что мы сами не могли удержаться от слез. В первой части поэмы было восемь строф — в главе, относившейся к розе, или в «ботанической» главе, если такое наименование не слишком велико для столь малой поэмы; в «астрономической» главе тоже восемь, всех вместе, значит, шестнадцать строф. Но я мог бы насочинять их полторы сотни, если бы пожелал, — так велико было мое вдохновение и столько красивых мыслей и образов теснилось передо мной. Однако этого оказалось бы слишком много, чтобы пропеть или продекламировать на вечере, а шестнадцать строф — как раз впору, и если слушатели пожелают, то можно будет повторить.
Мои молодые товарищи были поражены, что я сумел написать такое стихотворение, все из собственной головы. Я, конечно, тоже был поражен, потому что для меня это была столь же великая неожиданность, как для всякого другого: я не подозревал, что во мне кроются такие способности. Если бы кто-нибудь спросил меня раньше, способен ли я на это, я не колеблясь ответил бы: нет, не способен.
Нередко случается так: проживешь ты уже добрую половину своего века, не зная, что в тебе таится такая штука, а в самом-то деле все время сидела в тебе и ждала только случайного толчка, чтобы проявиться. У нас в роду это повторялось всегда. У моего деда был рак, а его близкие не знали, что с ним, пока он не умер; он сам так и не узнал. Удивительно, как иной раз глубоко бывают запрятаны таланты и недуги. В моем случае стоило только этой милой девушке-вдохновительнице показаться на горизонте — и на свет появилась поэма, составить которую, подобрать рифмы и отделать ее оказалось для меня не труднее, чем запустить камнем в собаку. Нет, я ответил бы, что я не способен; а вышло наоборот.
Мои юные друзья были так очарованы и поражены, что не переставали меня расхваливать. Больше всего им нравилась предстоящая победа над Паладином. Желание отстранить его и зажать ему рот заставило их забыть обо всем. Ноэль Рэнгесон был прямо-таки вне себя от красот поэмы и говорил, что хотелось бы и ему сочинить такую штуку, да только это не по его части, и, конечно, он не сумел бы. В полчаса он выучил стихи наизусть, и читал их с бесподобной задушевностью и выразительностью. Это было как раз его даром — чтение и искусство передразнивать. Он мог прочесть любую вещь лучше всех на свете, мог изобразить Ла Гира как живого, мог передразнить кого угодно. А я вовсе не умел читать наизусть, и когда я попытал свои способности на одной поэме, то товарищи не дали мне прочесть до конца; подавай им Ноэля, и никого больше. Ну а так как мне хотелось, чтобы стихи произвели наилучшее впечатление и на Катерину, и на остальное общество, то я сказал Ноэлю, чтоб читать взялся он. Он был обрадован донельзя. Он не сразу поверил, что я не шучу; но я говорил серьезно. Я заявил, что буду удовлетворен, если им известно будет, кто автор поэмы. Товарищи ликовали, а Ноэль сказал, что лишь бы только ему удалось улучить удобную минуту, — больше он ни о чем не просит; он уж тогда докажет им всем, что есть нечто получше и поблагороднее, чем военные небылицы.
Но как улучить случай? В этом заключалось главное затруднение. Мы составили несколько многообещающих планов и, наконец, остановились на одном, успех которого, казалось, был обеспечен. А именно: надобно предоставить Паладину увлечься описанием вымышленной битвы, а затем вызвать его под каким-либо предлогом; по его уходе Ноэль должен был занять его место и довести сражение до конца, в точности передразнивая Паладина. Этим он вызовет шумное одобрение, расположит все собрание в свою пользу и приведет слушателей в такое настроение, что чтение поэмы явится как нельзя более кстати.
Такая двойная победа доконала бы знаменосца — повредила бы ему, во всяком случае, а нам, остальным, дала бы возможность надеяться на будущее.
Итак, в ближайший вечер я держался в сторонке, пока Паладин не разогнался вовсю; он уже вихрем несся на врага во главе своих полчищ, когда я, одетый в присвоенную моей должности форму, вошел в комнату и возвестил, что генерал Ла Гир прислал гонца, требуя к себе знаменосца. Он покинул комнату, а Ноэль, заняв его место, сказал, что, как ни досаден этот перерыв, однако он, к счастью, лично осведомлен относительно подробностей сражения и, если ему будет позволено, он сочтет за счастье ознакомить с ними присутствующее общество. Затем, не дожидаясь позволения, он превратился в Паладина — разумеется, в Паладина-карлика, в точности воспроизводя его манеры, голос, телодвижения, жесты и все прочее, и продолжал битву — да так, что невозможно было и вообразить себе более совершенного и смехотворного подражателя. Слушателями овладели судороги смеха; они хохотали до исступления, и слезы текли по их щекам. Чем больше они хохотали, тем больше вдохновлялся Ноэль и совершал чудеса, так что хохот, наконец, сменился каким-то ревом. Всего отраднее было то, что Катерина Буше умирала от восхищения: она прямо-таки задыхалась. Это ли не победа? Настоящий Азенкур.
Паладин отсутствовал не более нескольких минут: он сразу же узнал, что его обманули, и вернулся назад. Приближаясь к двери, он услышал околесицу Ноэля и понял, как обстоят дела; и, остановившись у двери, стараясь, впрочем, не быть замеченным, он выслушал всю комедию до конца. Успех, выпавший на долю Ноэля, когда он кончил, был поразителен; и они долго продолжали выражать одобрение, хлопая в ладоши как сумасшедшие и прося его повторить.
Но Ноэль был себе на уме. Он знал, что наилучший фон для стихотворения, проникнутого глубоким и тонким чувством, бывает именно тогда, когда великая и приятная веселость подготовила душу к могучей противоположности.
И он выдержал паузу, пока все не умолкло; затем на лице его появилось выражение задумчивости, и все лица тотчас сделались сочувственно серьезны, и в обращенных на Ноэля взорах можно было прочесть удивление и любопытство. Вот он начал тихим, но отчетливым голосом читать вступительные строки «Розы». В то время как лились ритмические фразы и среди глубокого безмолвия, одна за другой, звучали чарующие строки, — повсюду слышался восторженный полушепот: «Как мило! Как красиво! Как великолепно!»
Между тем Паладин, отлучившийся на короткое время и пропустивший начало поэмы, вернулся снова и на этот раз вошел в комнату. Он стоял у дверей, прислонившись дюжей спиной к стене, и неподвижно смотрел на чтеца, словно пораженный столбняком. Когда Ноэль добрался до второй части и этот скорбный припев начал умилять и волновать всех слушателей, то Паладин принялся тереть глаза сначала одной рукой, потом другой. При следующем повторении припева он начал издавать какие-то гнусавые звуки, почти зарыдал и продолжал вытирать глаза рукавами своего камзола. Он стоял у всех на виду, так что Ноэль несколько смутился; к тому же это неблагоприятно отозвалось на слушателях. Как только припев повторился снова, Паладин окончательно потерял власть над собой: он замычал, как теленок, испортил все впечатление и рассмешил многих слушателей. После того дело пошло все хуже и хуже; я никогда не видал такого зрелища. Он вытащил полотенце из-под своего камзола и принялся тереть им себе глаза, оглашая воздух самыми адскими завываниями; он рыдал, стонал, икал, лаял, кашлял, сопел, кричал, визжал, вертелся на одном месте, переминался так и сяк, не переставая издавать звериный рев, размахивая в воздухе полотенцем, выжимая его и снова вытирая глаза. Мыслимо ли было слушать среди такого сумбура? Голос Ноэля был совершенно заглушен, и ему пришлось замолчать, а слушатели так хохотали, что, казалось, вот-вот они надорвут себе животы. Положение было самое унизительное. Но вот я услышал бряцание, которое раздается, когда идет человек в латных доспехах, и как раз рядом со мной загрохотал самый нечеловеческий хохот, какой когда-либо доводилось слышать людям; я взглянул: это был Ла Гир. Он стоял, упершись в бока стальными рукавицами, закинув голову и так широко разинув пасть, что становилось прямо-таки неприлично: видно было все находившееся во рту. Хуже этого могло быть только одно — и свершилось: у дверей я заметил какую-то суету, должностные лица и лакеи начали кланяться и расшаркиваться; очевидно, входило высокопоставленное лицо. Появилась Жанна д'Арк, и все встали! Встали, стараясь сомкнуть непристойные уста и принять важный и приличный вид; но, увидев, что сама Дева хохочет, они возблагодарили Бога за эту милость, и землетрясение возобновилось.
Подобные события наполняют горечью жизнь, и я не чувствую охоты на них останавливаться. Впечатление от поэмы было совершенно утрачено.