толку. Читаешь - и видишь: сочинено, сочинено. Это не то что Чехов. У того всего несколько страничек, а видишь, как это серьезно, верно. Прочтешь - и хочется задуматься. - Его смерть была тяжело принята вами? - Да. Я любил его. Он и как человек был милый. Разговор скользнул еще по некоторым литературным именам - Короленко, Ясинского и др. Я перестал думать, что Льву Николаевичу это скучно, после того как в минуту молчания он сам, с видимым любопытством, побудил нас на вопрос: - Ну, а еще кто? Сам Лев Николаевич коснулся и иностранной литературы. - Смотрите, и там - не очень. Нет крупных. Возьмите хотя бы Францию. По моему мнению, там есть только один большой писатель. Имени его я, конечно, не назову. Вечерами у меня слабеет память. А интересный... - Не Анатоль Франс? - Конечно, Анатоль Франс. Не правда ли, он яркий? Опять-таки, кроме тех случаев, когда и он проводит свою излюбленную тенденцию... А область художества. Вот вам, - Лев Николаевич повертывается к Брешко- Брешковскому, она знакома в особенности. Скажите, разве сейчас идет что-нибудь большое? Конечно, не указывайте на Репина - он не молод. Ведь нет? Такое время. Теперь все поглотила политика... - Вы внимательно следили, Лев Николаевич, за Думой? (*3*) И вообще, вас интересует газета? - Не скажу ни того, ни другого. В семье, конечно, читали и говорили мне о всем интересном. Сам я читал только некоторые речи. Были, конечно, достойные внимания, но в целом Дума производила на меня впечатление комическое. Не скажу даже досадное, а именно комическое, в том понимании слова, какое, например, оттенял Шопенгауэр. Комичное, то есть противоположное естественному, нужному. Вот как если упал человек, когда он должен идти и не падать. Делалось именно то, чего не нужно было делать. Разве для счастья человечества нужно не то, чтобы люди сделались лучше, а то, чтобы собрались с бору да с сосенки и стали говорить. Надо понять, что современный распад кончится только тогда, когда общество задумается над собой и сделает себя лучше. Разве в парламентаризме спасение! Я и о правительстве одинаково говорю. Что оно думает! Что оно думает! Разве тем, что оно делает, оно вернет спокойствие?! До чего озлобленных людей приходится встречать! До чего все революционизировано. Вчера пришел ко мне один рабочий. Просил, чтобы я ему дал денег на револьвер. Он хочет мстить за своих, арестованных. Мне нужно было употребить все свое нравственное влияние, чтобы вывести его из этого гипноза... До чего обнищал народ! Сюда, в Ясную Поляну, за четыре, за шесть верст заходят, чтобы только получить какой-то гривенник! Какие пошли люди! Какие злодейства кругом!.. ...После, уже во время вечернего чая, пришлось снова вернуться к этой теме. Граф на некоторое время уходил к своему новому гостю, одному из сельских учителей, приехавшему к нему за советом. - Симпатичный, - сказал он о нем и с резким выражением сожаления добавил: - Но уж тоже захвачен революцией... Причастен одному союзу... Как жаль! Политика ослепила умы. И что делается! Страшно подумать! Но все-таки это, вероятно, нужная ступень в движении людей к лучшему. - Вы верите в этот прогресс человечества, несмотря ни на что? - Да, а разве можно не верить? - Иногда берет сомнение, действительно ли человечество становится лучше. Казалось раньше, что этот прогресс несомненен. Но вот опять пошли ужасы, воскресли пытки - все то, перед чем бледнеет инквизиция... - Жалко, что вы так думаете. Надо в это верить, иначе нельзя жить. Если бы я не верил, я бы перестал жить. - Значит, на то, что сейчас происходит, на всю эту кровь вы смотрите как на нечто временное, переходное? - Конечно, это было нужно человечеству, как урок. То, что сейчас происходит, есть именно неизбежный результат той недолжной жизни, какую мы вели. Нужно было, чтобы мы увидели, к чему должна привести та гниль, где мы построились. Так собаку, которая напакостила, надо ткнуть мордой в дерьмо, чтобы ее отвадить. Лев Николаевич делает помогающий жест рукой. Каким-то глубоким и заражающим убеждением веет от его бодрых слов. - После таких уроков мы поймем, как надо жить. Вот в старину держали рабов и не чувствовали ужаса этого. Когда обойдешь сейчас крестьян и посмотришь, как они живут и что едят, становится стыдно за то, что у вас есть вот все это. Лев Николаевич делает движение по направлению стола, на котором на чистой скатерти уставлен самовар, намазанный маслом черный и белый хлеб, нарезанный ломтиками язык и т. п. - Посмотрите у крестьян. У них на завтрак хлеб с зеленым луком. На полдник - хлеб с луком. И вечером - хлеб с луком. Будет время, когда богатым будет так же стыдно и невозможно есть то, что они едят, и жить, как они живут, зная об этом хлебе с луком, как стыдно нам теперь за наших дедов, державших рабов... - К сожалению, не скоро еще это будет, Лев Николаевич. - А у бога времени много. Интонация этих слов была очаровательна. Веяние бесхитростной, терпеливой 'мужицкой' мудрости было в них. Этот довод, произнесенный ласковым, кротким голосом, в тоне глубокого убеждения и вместе с едва уловимым оттенком милого лукавства спорщика, нашедшего под рукою готовый и неотразимый аргумент, покорял. 'Светло жить с такой верой', - подумал я. Лев Николаевич на некоторое время оставил нас для приезжего учителя. Благодаря любезности графини, нам удалось провести и время его отсутствия с глубоким интересом. Софья Андреевна производит обаятельное впечатление простоты и доступности. Невозможно верить, что уже 62 года этой удивительно сохранившейся высокой и мощной женщине, которой можно дать никак не больше 48-50.
Графиня С. А. в настоящее время занята грандиозным трудом - писанием своих мемуаров, охватывающих всю ее жизнь, как до замужества, так во время него (*4*). Работа, обещающая совершенно исключительный интерес, потому что, разумеется, никто не может и мечтать о таких богатых воспоминаниях и материалах о частной жизни великого писателя, какими обладает спутница его жизни. Софья Андреевна с видимым оживлением говорит о своем уже деятельно двигающемся произведении. Жизнь Льва Николаевича восстанавливается здесь не только по годам, но даже по месяцам иногда. Единственную возможность к этому представляет богатейший архив графини, содержащий переписку с лицами, когда-либо соприкасавшимися с яснополянской семьей. - С самим Львом Николаевичем моя переписка не велика. Я никогда не находила в себе духу надолго расставаться с ним. Но очень большую услугу мне оказывают мои письма к сестре, которой я всегда писала очень много и очень подробно обо всем. В маленькой комнате, временно, по случаю переделки в доме Толстых, заменяющей столовую, вы видите высокие настенные полки, сплошь набитые связками писем в серых конвертах. Тут, очевидно, целая сокровищница, - и Тургенев, и Фет и т. д. После довольно долгого антракта в комнату возвращается Лев Николаевич. Прямо радостно видеть его бодрую и быструю походку. Он подходит к этажерке и столику и перебирает книжки. - Надо дать ему брошюрок, - говорит он о приехавшем к нему учителе. - А знаете ли вы вот эту брошюрку крестьянина Бондырева? (*5*) Не знаете? Возьмите. Прочтите. Это очень дельное. Лев Николаевич отделяет и передает нам маленькую книжечку 'Посредника' 'Торжество земледельца или Трудолюбие и тунеядство'. Брошюрке предпослано предисловие графа, где он выражает горячее сочувствие думам Бондырева об обязательности для каждого человека физического труда. Граф возвращается к гостю на несколько минут. Графиня тем временем просит нас к чайному столу. Подходит и дочь графа с подругою и доктором, после своей основательной, часа в два, прогулки. Когда Софья Андреевна начинает разливать чай, в комнату входит Лев Николаевич. Он в том же пальто, только сдернул свою скуфейку. Граф садится в стороне от столика, положив ногу на ногу и засунув большой палец правой руки за поясок блузы. Надо думать, это его любимая поза. В такой именно он сидит на портрете с Чеховым (*6*). Ее простота и непринужденность чрезвычайно гармонируют со всем его обликом. Лев Николаевич крякает, только что преодолев маленькую лесенку, и шутит: - Поднялся и уж устал. Точно мне семьдесят лет!
Лев Николаевич только присутствует при чаепитии, но не участвует в нем. - И вы по-прежнему не едите мяса? - Да, не ем. И они не едят (граф кивает на дочь). И, как видите, ничего. Мясное (он кивает на язык) ставим для приезжих. Разговор возвращается к литературным работам Толстого, к труду графини, к которому Л. Н. относится с явным ласковым интересом. У самого графа сейчас кроме известной по газетам повести 'Хаджи-Мурат' есть несколько совершенно законченных вещиц. Но он твердо решил не публиковать их при жизни, несмотря на многочисленные лестные отзывы. - Я иногда даю читать написанное своим. Несколько дней назад читали 'Хаджи-Мурата'. Читает отрывки из своих мемуаров и графиня. Интересные письма вводятся непосредственно в текст. - У вас, Лев Николаевич, - спрашивает Н. Н. Брешко- Брешковский, - должно быть, по некоторым соображениям, письмо Победоносцева, которым он ответил вам при вашем обращении к нему по делу передачи письма к Александру III. - Да, оно где-то у меня есть. Это было сразу после цареубийства в 1881 году. Предполагалось, что Победоносцев вручит мое письмо молодому государю. Но он был против моей мысли о непредании убийц казни. И он ответил мне... нехорошим письмом. Он отстаивал казнь и отказался передать письмо. Его передал один из великих князей... Нехорошее письмо!.. - А насколько справедливо, - спрашиваю я, - будто заходила речь о вашем заключении в монастырь? И действительно ли была сказана знаменитая фраза, что вас следовало бы послать в Соловки, но вам не сделают этой рекламы? - Да, мне говорили это. И, с своей точки зрения, государь поступил, как наиболее выгодно было поступить ему тогда. - Теперь вы дожили до времени, когда