Лев Николаевич заснул. Через час он проснулся, и вопросом его было: - Ну, что? В котором году Воронцова сделали князем? - В августе сорок пятого. - В таком случае - верно. Переделывать не надо. Главной заботой Льва Николаевича было каждому из окружающих сказать приветливое слово. Он все время думал и заботился о других. Перед самым кризисом слуга, лет десять служащий в доме, Илья Васильевич, принес в комнату Льва Николаевича кофе (*3*). Больной открыл глаза. - Вы вернулись, Илья Васильевич? Тот ездил проводить сына и только что возвратился. - Виделись с сыном? Не простудились ли дорогой? Вы, говорят, поехали в такой мороз без тулупа? Я все время боялся, что вы простудитесь. Ну, а на обратный-то путь вам прислали на станцию тулуп? - Прислали, Лев Николаевич. - А! Прислали? Вот это хорошо, что прислали. Однажды зашла речь о здоровье. - А вы знаете, - сказал Лев Николаевич, - ведь это ошибка: мы всегда, прощаясь, желаем человеку: 'Будьте здоровы!' Право, иногда было бы лучше пожелать: 'Будьте больны'. Полежать больным недель шесть - как в это время можно поправиться! Сколько можно в это время передумать. И в то самое время, как все кругом были полны тревоги, Лев Николаевич улыбался своей доброй ласковой улыбкой. Так здоров все время был дух великого мыслителя. И мы счастливы, что можем поделиться с читателями радостными известиями и о здоровье его тела.
Комментарии
Здоровье Л. Н. Толстого. - Русское слово, 1902, 15 (28) декабря, No 345. С 5 декабря 1902 г. Толстой болел инфлюэнцией в тяжелой форме. Газеты досаждали Толстому постоянными заметками о состоянии его здоровья, пока он не обратился через посредство 'Русских ведомостей' ко всем редакциям с просьбой не печатать сведений о его болезни (Русские ведомости, 1902, 9 декабря, No 343). Это, однако, не остановило журналистов.
1* Толстому читали 'Записки революционера' П. А. Кропоткина - книгу, не упоминаемую в печати. 2* Павел Александрович Буланже (1865-1925). 3* Илья Васильевич Сидорков (1858-1940), многолетний слуга Толстого.
1903
'Новое время'. Ю. Беляев. В Ясной Поляне
Кондуктор под окном кричит: - Тула-а! Надо вылезать из вагона... Тесный и грязный вокзал, засыпанный подсолнечной шелухой, благоухание незатейливого буфета, витрина металлических изделий, витрина тульских пряников, газетный ларек - и вот вы уже на той стороне вокзала в толчее извозчичьих пролеток, разрываемый на части местными 'ваньками'. - В Ясную Поляну! - Сюда пожалуйте! Со мной! Вот услужу! Барин, а со мной-то что же!.. Один, подогадливее, прямо берет вас силком, сажает на свою колесницу и мчит во всю прыть понурой лошадки, осыпаемый сзади хохотом и руганью оставшихся извозчиков. Не знаю, по таким ли дебрям ехал почитатель XVIII века к Вольтеру в Ферней, но мне путешествие к яснополянскому философу во многом напоминало хождение по мукам. На козлах сидел настоящий гоголевский Селифан. Он вез меня какими-то окраинами, переулками и закоулками и все уверял, что 'скоро дорога полегчает'. Но дорога, размытая весенними ручьями, до того вскоре сбилась, что пришлось добрые две версты идти пешком. Уже вечерело. Солнце скрылось за громадную тучу, сизую с огненными подпалинами. Слобода стояла розовая от заката, с зеленым пухом фруктовых садов, вся словно обвеянная острым весенним духом. Где-то пиликала гармоника... Молодка в красном повойнике и нарядной свите высунулась по пояс из окна и скалит зубы. Смешно, должно быть, в самом деле, мое прыганье по кочкам, бок о бок с дребезжащей пролеткой... Но вот наконец и земское шоссе. Оно вытянулось стрелой по ровному полю, с телеграфными столбами, с уныло шумящими ветлами. Миновали Киевскую заставу. Обогнали не одну партию богомолок, молодых и старых, завернутых в темное тряпье, сгорбленных и загорелых. Дорога снова пошла изволоком, меж густого казенного лесу, по березняку, мимо какого-то полуразрушенного завода, печального наследия 'анонимных' бельгийцев, пока неожиданно не свернула в сторону. И вот опять проселок. Опять надо вылезать из пролетки и помогать вытаскивать из грязи клячу. - Долго, что ли? - Не, не долго, - ворчит извозчик. В самом деле, старая барская усадьба дает себя знать. Вон на пригорке какое-то полуразрушенное сооружение из кирпичей - не то межевой столб, не то чей-то забытый монумент. Еще немного дальше и фруктовый сад вышел на дорогу живой изгородью смородинных кустов. А вон и беседка. И вдруг усадьба предстала вся как на ладони с белыми каменными воротами, с плотиной, дворовыми строениями, уютным старомодным домом, который видал столько паломников. Гостеприимные сени, заваленные книгами, встречают меня теплом и спокойствием. Узкая лестница наверх. Тиканье машинки переписчика где-то за стеной. Две-три комнаты, которые проходишь почти бегом, и наконец перед одной закрытой дверью слуга говорит: - Сюда, пожалуйте. И сквозь полумрак комнаты, освещенной одной рабочей лампою под темным низким абажуром, видишь, как с кресла поднимается знакомая сутуловатая фигура в синей рабочей блузе, подпоясанной простым ремнем, в высоких сапогах, и узнаешь любимую седую голову...
* * *
Я опускаю весь начальный разговор. Льва Николаевича в его деревенском уединении так мало интересуют пресловутые 'злобы дня', которыми дышит город. Положим, он все знает, за всем следит, все читает. Спросишь его о чем-нибудь - и на все получаешь ясный, спокойный ответ. Даже такие вопросы, которые, казалось бы, касались лично его, не вызывают в нем ни малейшего волнения. - Видали вы картину Бунина (*1*)? - спросил я. - Видал на снимке. - Ну, что скажете? - Ничего, Я давно уже достояние общества и потому не удивляюсь ничему... И весь пресловутый 'инцидент' с этой картиной нисколько не волнует Льва Николаевича. Редкое добродушие и удивительное спокойствие. А вот темы литературные, темы религиозные, философские волнуют его и заставляют подниматься с кресла и после долгого оживленного разговора вызывают кашель. Разговор зашел о Максиме Горьком, о его героях, о 'На дне' и т. д. Эти разговоры главным образом я и хочу передать теперь. Тема, как видите, самая модная. Петербургские журналисты по поводу 'На дне' учинили заправский допрос всех наших 'hommes des lettres' (*). И все они, кажется, осудили пьесу Горького. Теперь сказал свое слово и 'великий писатель земли русской'... Я передал Льву Николаевичу свои московские впечатления о Хитровке, которую на днях в подробностях осмотрел. Я шел туда под впечатлением Горького. И вынес впечатления самые отрицательные. Московское босячество с легкой руки модного романиста положительно дошло теперь до значения каких-то сословных преимуществ. Современные московские босяки - это настоящие неаполитанские лаццарони, но те ленивы, добродушны и впечатлительны. Здесь как раз наоборот: видишь изобретательность рецидивиста, озлобленный, мстительный ум и самые низменные инстинкты. Они свободно разгуливают по Москве, пристают к прохожим, заигрывают с городовыми. Но добродушия тут мало, напротив: во всем чувствуется воровская уловка и неразборчивость средств.
(* литераторов (фр.). *)
- Я занимался тоже Хитровкой, - сказал Лев Николаевич, - во время переписи (*2*). Дружил даже с хитровцами. И вот что я скажу вам. Вы говорите, что босяки жестоки. Это неправда. Не прав и Горький, подчеркивая в них эту черту. Разумеется, есть между ними озлобленные, коварные люди. Но основная черта босячества все-таки заключается не в этом. Я, например, у большинства из них встречал душевное равновесие и добродушие. Когда Горький был у меня, я советовал ему особенно подчеркнуть эту черту в его новой драме. Надо было еще показать, что у босяков нет ложного страха, что нет пропасти под ними и что если захотят они встать на ноги, то встанут без малейшего усилия, потому что почва у них под ногами. Есть такой рассказ. Шел ночью мальчик и провалился в 'дудку', где добывали руду. Ему, однако, удалось схватиться за край 'дудки', и так провисел он целую ночь. Под утро, у мальчика уже не хватало больше сил. Вдруг видит он какого-то прохожего. Мальчик зовет на помощь. Прохожий подходит и говорит: 'Чего же ты кричишь? Прыгай, у тебя земля под ногами: всего каких-нибудь пол-аршина'. Так вот этот рассказ, закончил Лев Николаевич, - всегда приходит мне в голову, когда говорят о босяках. Настоящий босяк, попав в 'дудку' или 'на дно', никогда не теряет присутствия духа. Ему незнаком ложный страх, и во всякое время он знает, что земля под ним всего на пол-аршина... Я возразил, что тип босячества мог значительно измениться с того времени, если не в основных чертах, то во многих частностях, и что литературное опоэтизирование Хитровки, какое мы видим у Горького, может привести к самым печальным результатам. - Как вы понимаете босячество? - спросил я. - Не такое же ли это инстинктивное желание разгульной жизни, как и проституция, и мыслимо ли бороться с босячеством какими-нибудь благотворительными мерами? Лев Николаевич задумался, потом улыбнулся и сказал: - Я знал одного босяка-подпоручика по фамилии И. (*3*). Маленький, вертлявый, похожий на воробья. Это был интеллигент Хитровки, любил рассуждать о важных материях и с пафосом декламировать запрещенные стихи. Видя интеллигентного пролетария, я