кончать как можно быстрее. Понял это и Поль Редон. Посмотрев на свои наручники, сделанные из железа, или, скорее, из высококачественной стали, он приблизился к двери. Нажал свободными пальцами на ключ, раздался щелчок, и замок с трудом сработал. Дверь отворилась: Редон жестом пригласил маньчжура войти, вежливо пропуская его вперед. Тот буквально остолбенел. Затем пришел в себя и, улыбнувшись, заспешил в камеру.
Комната оказалась довольно маленькой, с низким потолком и желтоватыми стенами, не похожими на гранитные. Окошко напоминало щель, и в него можно было увидеть лишь узкую полоску неба. Из обстановки — лишь охапка соломы, старая циновка и кувшин. Сопровождающему пленных маньчжуру стало, наверное, стыдно за столь неприглядный вид камеры. Француз показался ему таким импозантным, что неудобно было поместить его в подобные условия.
Некоторое время охранник стоял в задумчивости, затем решительно снял с репортера наручники и направился к двери. Взяв ключ, он вновь попытался повернуть его в замке, разумеется, с обратной стороны. Ключ по-прежнему сопротивлялся. Тогда Редон снова пришел ему на помощь. Журналист — человек исключительной доброты и благородства — прекрасно понимал подневольного охранника, не мог же тот оставить заключенных в комнате с открытой дверью. Терпение и труд все перетрут: француз, вставив ключ, стал осторожно поворачивать его вправо-влево, вправо-влево несколько раз. С каждым разом движения становились все легче и легче, и в конце концов крак-крак — и замок сработал. Хмурое лицо охранника озарилось улыбкой.
— Подождите, — произнес он, — я сейчас вернусь, но прежде сниму наручники с вашего компаньона.
— Незачем, я сам это сделаю, — ответил Редон и свободными руками нажал на пружины.
Маньчжур ничуть не удивился, отдал честь, отпустил солдат, затем вышел сам и закрыл замок с другой стороны. Облегченно вздохнув, он крикнул журналисту:
— Не то что я не доверяю, но кто знает…
Пленники остались одни. Слабый свет проникал через узкое отверстие бойницы, но все же было довольно светло, чтобы осмотреться. Редон обнял Буль-де-Сона.
— Бедный мой мальчик, ну и попали же мы в переплет. Это все из-за меня, из-за того, что я вечно вмешиваюсь в чужие дела. Ладно, пусть убьют меня, но ты, ты-то здесь при чем? Ты же ничего не сделал?
— Извините, патрон! Я совершил то же, что и вы. А в чем, собственно, мы виноваты? Подобрали раненого, которого наверняка прикончили бы, и защитили его от десятка мародеров. Вы плохо меня знаете, если думаете, что я сделал меньше, чем вы..
— Да, правда, прошу прощения…
— Ладно, патрон, не будем об этом. Только знайте, я принадлежу вам сердцем и душой и больше всего на свете дорожу нашей дружбой. Если нам суждено умереть вместе, для меня нет высшей чести… Единственно, я хочу вам кое-что сказать, но не осмеливаюсь…
— Вот те раз! Да ты волен сказать мне все, что хочешь…
— Даже упрекнуть?
— Конечно, я буду даже признателен.
— Хорошо, патрон. Так вот, я знал о ваших приключениях. Помните, когда вы спускались вниз по течению, когда заблудились, когда бандиты шли по следу, когда медведь рвал вас на части, разве вы тогда смирились с судьбой, сказав «аминь»?[46]
Редон хотел было прервать юношу, но тот продолжал:
— Нет, вы сопротивлялись, всегда и везде, боролись за существование, шли против обстоятельств и побеждали смерть…
— Постой! К чему ты клонишь?
— А к тому, что вы, похоже, сильно изменились и теперь принимаете судьбу такой, какая она есть. Вы хотите, чтобы вас расстреляли японцы? Послушайте, но разве это нормально? Чем больше попадаешь в нищету, тем больше прикладываешь усилий, чтобы из нее выбраться. Не мне вам это говорить… Вы пережили очень большое горе, я знаю… Но это еще не повод, чтобы сидеть сложа руки… Перед нами сейчас стоит только одна задача — выйти отсюда с тем же успехом, с каким вы выбирались из когтистых лап медведя, убегали от волков и людей… Пусть это почти невозможно, но надо захотеть.
Пока Буль-де-Сон говорил, лицо Поля Редона светлело, сердце сильнее забилось в груди. Юноша был прав. Действительно, сколько раз отважный газетчик избегал смерти, а теперь вот сидит безразличный ко всему на свете, склонив голову перед первой же трудностью. Слова юного парижанина потрясли репортера до глубины души. Неужели и вправду он стал трусом?
В этот момент в замочную скважину вставили ключ. Видимо, охранник вновь боролся с замком. Наконец раздался щелчок, и дверь отворилась. Редон и Буль-де-Сон вскрикнули от удивления. В дверном проеме появились трое. Сначала вошел старый маньчжур с взлохмаченной шевелюрой, за ним мальчик лет двенадцати, крепкий и коренастый, как медвежонок, и, наконец, розовощекая голубоглазая девушка лет восемнадцати в красивом национальном платье. Как и в конвое в Мальборо, все что-нибудь несли. Отец, а это скорее всего был именно отец, поскольку дети обликом походили на него, нес на голове деревянные рамы, которые вполне могли служить кроватями, а в руках — две табуретки. Сын одной рукой обнимал огромный кувшин, а другой — тяжелую, покрытую салфеткой корзину да еще какие-то подставки и планки, напоминавшие отдельные детали стола. Дочь сгибалась под тяжестью постельного белья и подушек, но, кроме того, держала лампу, чей мягкий свет радостно освещал тюремное помещение.
— Что это еще такое? — Редон.
Он заговорил по-французски, забыв перевести сказанное ключнику на китайский, но, к великому изумлению, услышал нежный девичий голос, отвечающий ему на родном языке:
— Мы принесли вам все необходимое…
Девушка немного стеснялась, произнося слова, но все же выражалась вполне понятно.
— Вы говорите по-французски, мадемуазель? — произнес Буль-де-Сон, учтивым жестом помогая ей освободиться от тяжелой ноши.