август 1844 г.
...А один человек минут пятнадцать отвечал на тост в честь военного флота и успел сказать только: 'Британский... военный... флот... глубоко ценит...', и эту замечательную мысль он повторял все вышеуказанные четверть часа, а потом сел на свое место. Робертсон рассказал мне также, что уилсоновские намеки на 'пороки' Бернса - вернее было бы сказать, бесконечные пересуды - вызвали только одно чувство. После чего он весьма разумно добавил: 'Черт возьми! Хотел бы я знать, что, собственно, Бернс сделал. Мне не приходилось слышать ни об одном его поступке, который мог бы показаться странным или необъяснимым профессорскому уму'. Короче говоря, он во всех подробностях подтвердил мнение Джеролда... Я прочел джеролдовскую 'Историю пера', и получил большое удовольствие. Болезнь Гантвульфа и карьера табакерки сделаны мастерски. Я совсем ушел в 'Плавания и путешествия' и в Дефо. Кроме того, вновь и вновь перечитываю Теннисона. До чего он хорош... А как насчет Гольдсмита? Кстати, мне страшно хочется написать повесть той же примерно длины, что и его восхитительнейший роман...
143
ДЖОНУ ФОРСТЕРУ
Генуя,
30 сентября 1844 г.
...Я хочу рассказать, какой странный сон мне привиделся в прошлый понедельник и о тех обрывках реальности, из которых, насколько я могу судить, он сложился. У меня был приступ ревматических болей в спине, и всю эту ночь я почти не спал - меня все время как будто стягивал раскаленный пояс. Наконец я все-таки заснул и увидел этот сон. Заметьте, на всем его протяжении я был так же реален, одушевлен и полон страсти, как Макриди (дай ему бог счастья!) в последней сцене 'Макбета'. В каком-то смутном месте, впрочем, весьма величественном, - меня посетил некий дух. Лица его я не разглядел и, кажется, не слишком-то стремился разглядеть. На нем была синяя мантия, словно у рафаэлевской мадонны, и никого из моих знакомых он не напоминал - только осанкой. Мне кажется (впрочем, я не уверен), что голос его я узнал. Как бы то ни было, я знал, что передо мной дух бедняжки Мэри. Я нисколько не испугался, - напротив, я в восторге, проливая слезы радости, простер к ней руки и позвал ее: 'Милая!' Тут мне показалось, что она отшатнулась, и я сразу почувствовал, что не должен столь фамильярно обращаться к призраку, которому наша грубая природа стала чужда. 'Прости меня, - сказал я. - Мы, бедные живые, умеем изъявлять свои мысли лишь при помощи взглядов и слов. Я воспользовался словом, наиболее естественным для наших чувств, а мое сердце тебе открыто'. Она исполнилась такой жалости и сострадания ко мне (это я ощутил душой, так как лицо видения было от меня скрыто, о чем я уже упоминал), что я был совершенно потрясен и сказал, рыдая: 'Ах, оставь мне знак, что ты действительно меня посетила!' 'Пожелай чего- нибудь', - сказал дух. Я рассудил: 'Если желание мое будет своекорыстно, она исчезнет!' Поэтому, отбросив мои собственные надежды и тревоги, я сказал: 'Миссис Хогарт преследуют бедствия (заметьте, мне и в голову не пришло сказать 'твою матушку', как если бы я говорил со смертной) - ты спасешь ее?' - 'Да'. - 'И ее спасение будет знаком мне, что все это было на самом деле?' - 'Да'. - 'Но ответь мне еще на один вопрос, воскликнул я с мольбой, томясь страхом, что она исчезнет. - Какая вера истинная?' Она молчала, словно в нерешительности, и я сказал - господи, как я торопился, стараясь удержать ее: 'Ты, как и я, полагаешь, что форма религии не так важна, если мы стараемся творить добро? Или же, - добавил я, заметив, что она все еще колеблется, исполненная ко мне величайшего сострадания, - или, быть может, самая лучшая из всех - католическая? Ибо она чаще других направляет мысли человека к богу и укрепляет его в вере?' - 'Для тебя, - сказал дух, полный такой небесной нежности ко мне, что у меня сердце разрывалось, - для тебя она лучше остальных!' Тут я проснулся. По щекам моим текли слезы, и все вокруг было точно так же, как в этом сне. Уже светало. Я позвал Кэт и тут же рассказал ей мой сон, повторив этот рассказ несколько раз, чтобы потом ничего бессознательно не упростить или не приукрасить. Все было именно так. Никакой суетности, бессмысленности, торопливости. Так вот, насколько я могу судить, Этот сон сплетен из трех нитей. Первая Вам известна из моего предыдущего письма. Во-вторых, в нашей спальне есть большой алтарь, у которого служились мессы для прежних обитателей этого дворца. А ложась спать, я обратил внимание на след на стене над алтарем, где висело какое-то священное изображение, и подумал: что это могло быть и какое лицо смотрело прежде с этой стены. В-третьих, всю ночь с перерывами звонили колокола, и я, наверное, думал о католическом богослужении. И все же представьте себе, что это желание сбудется без моего участия... не знаю, буду ли я тогда считать этот сон сном или подлинным видением!
144
ДЖОНУ ФОРСТЕРУ
18 октября 1844 г.
...Посылаю Вам сегодня по почте первую и самую длинную из четырех частей *. Она будет очень хороша для первой недели, когда все бывает особенно трудным. На всякий случай я сохраняю стенографированный экземпляр. Постараюсь посылать Вам порцию каждый понедельник, пока все не будет завершено. Мне бы не хотелось влиять на Ваше суждение, но я не могу не сказать, что вещь эта совершенно мною завладела и, пока я над ней работал, оставила во мне глубокий след. Чтобы Вам было легче судить о ней, как о целом, я кратко сообщу Вам общий план, но прошу Вас, не обращайтесь к нему, пока не прочтете первую часть рукописи.
Общая идея такова. То, что происходит с беднягой Трухти в первой части и произойдет с ним во второй (когда он отнесет письмо к аккуратному и образцовому дельцу, который сводит баланс в своих счетных книгах, уплачивает по векселям и самодовольно рассуждает о необходимости привести в порядок все дела, чтобы начать новый год с чистой страницы), настолько его смущает (он-то ведь ничего подобного сделать не может), что он убеждает себя в следующем: Новый год - не для таких, как он, и они, попросту говоря, 'незваные гости'. И хотя он на часок-другой ободрится, побывав в этот вечер (я предполагаю) на крестинах соседского ребенка, на обратном пути ему вспомнится наставление мистера Файлера, и он скажет себе: 'Мы давно уже превысили среднюю цифру рождаемости, и ему незачем было появляться на свет', - и снова упадет духом. А вернувшись домой и сидя там в одиночестве, он достанет из кармана газету и, прочитав о преступлениях и бесчинствах бедняков - особенно тех, кого олдермен Кьют собирается упразднить, окончательно утвердится в своих мрачных подозрениях, что все они дурные люди, безнадежно дурные. И тут ему покажется, что его призывают колокола. Сказав себе: 'Господи, помоги мне! Я пойду к ним. У меня такое чувство, что я умру в отчаянии, что сердце мое не выдержит, так пусть же я умру среди колоколов, которые так часто служили мне утешением!' - он проберется в темноте на колокольню и упадет там в глубокий обморок. Затем третья четверть, а другими словами - вторая половина книги, начнется с колдовских видений: неумолчно звонят колокола, и бесчисленные духи (их звучание, их вибрация) то улетают, то прилетают вновь, доставляя всяческим людям и повсюду поручения, приказания, напоминания, упреки, благие воспоминания и прочее и прочее. Некоторые несут плети, другие - цветы, птиц и музыку; третьи - зеркала, отражающие прекрасные лица, четвертые - зеркала с уродливыми рожами. Так колокола награждают или наказывают ночью (особенно в последнюю ночь старого года) людей согласно их поступкам. А сами колокола, которые, сохраняя свою обычную форму, в то же время обретают колдовское сходство с людьми и сияют собственным светом, скажут (говорить будет большой колокол): 'Кто этот бедняк, который усомнился в праве своих братьев-бедняков на наследие, предназначенное им временем?' Тоби в ужасе признается, что это он, и объясняет, почему так случилось. Тогда духи колоколов уносят его и показывают ему различные картины, проникнутые одной мыслью: бедняки и обездоленные даже в самой бездне падения - да, даже совершая преступления, которые упразднял олдермен и которые показались ему такими страшными, - не теряют добродетели, пусть захиревшей и изуродованной; они тоже имеют свою правую долю в дарах времени. Рассказывая ему о судьбе Мэг, колокола покажут, что она, после того как брак ее расстроился, а все друзья умерли, доходит до такой ужасной нищеты, что оказывается с младенцем на руках выброшенной ночью на улицу. И на глазах Тоби, на глазах своего отца, она решает утопиться вместе с ребенком. Но когда она собирается броситься в реку, Тоби видит, как она закутывает малютку в свою шаль, расправляет на нем лохмотья, чтобы он выглядел хоть немного опрятнее, как склоняется над ним, гладит крохотные его ручонки, изливая на него чувство, священнейшее из всех, вложенных богом в человеческую грудь. И когда она бежит к реке, Тоби кричит: 'Смилуйтесь над ней, колокола! Спасите ее! Удержите ее!' - а колокола отвечают: 'Для чего ее удерживать? Сердце ее дурно - пусть дурное гибнет!' Но Тоби на коленях молит их о милосердии, и в последнюю минуту колокола удерживают ее своими голосами. Тоби увидит также, какие важные дела не завершил пунктуальный человек на исходе старого года,