– Ну разумеется нет, моя милая! Хм!
– Думать – это не трудно, – продолжала суровая леди.
– Это легче легкого, – подтвердила мисс Сара Покет.
– Да, конечно, конечно! – вскричала Камилла, чьи накипевшие чувства, видимо, переместились из ее ног в бурно вздымавшуюся грудь. – Вы тысячу раз правы! Нельзя быть такой чувствительной, но я ничего не могу с собой поделать. Я знаю, что гублю свое здоровье, и все же я не хотела бы стать другой, даже если бы могла. Страдания мои ужасны, но, просыпаясь по ночам, я нахожу утешение в том, что я именно такая. – И она опять разрыдалась.
За все это время мисс Хэвишем ни разу не остановилась, – мы продолжали ходить по комнате все кругом и кругом, то чуть не задевая гостей, то отдаляясь от них на всю длину мрачной залы.
– Но каков Мэтью! – воскликнула Камилла. – Забыть о тех, кто ему всего ближе, ни разу не справиться, как чувствует себя мисс Хэвишем! Я иногда лежу на диване, расшнуровав корсет, лежу часами без чувств, голова у меня закинута, волосы в беспорядке, а ноги даже не знаю где…
(– Значительно выше, чем голова, моя радость, – вставил мистер Камилла.)
– …лежу в таком состоянии часами, буквально часами, – а все из-за неестественного, необъяснимого поведения Мэтью, – и хоть бы слово благодарности от кого-нибудь услышала.
– Не вижу в этом ничего удивительного, – заметила суровая леди.
– Видите ли, дорогая, – добавила мисс Сара Покет (особа тихая, но ехидная), – вам бы следовало спросить себя, от кого вы, душечка, ожидаете благодарности.
– Не ожидая ни от кого благодарности, – продолжала Камилла, – я лежу в таком состоянии часами, вот и Рэймонд вам скажет, что я буквально задыхаюсь, и имбирная настойка уже мне не помогает, а однажды меня услышали через улицу у настройщика, и его бедные невинные детки подумали, что это голуби воркуют под крышей, и когда после этого мне говорят… – тут Камилла поднесла руку к горлу, и оттуда полились звуки, столь же сложные по своему составу, как новые химические соединения.
Услышав имя Мэтью, мисс Хэвишем остановила меня, остановилась сама и стала пристально смотреть на говорившую. Под действием этого взгляда химическая деятельность Камиллы внезапно прекратилась.
– Мэтью придет ко мне тогда, – сказала мисс Хэвишем строгим голосом, – когда я буду лежать на этом столе. Вот где будет его место, – она ударила по столу клюкой, – вот здесь, у меня в головах. А вы будете стоять здесь! А ваш муж – здесь! А Сара Покет – здесь! А Джорджиана – здесь! Ну, вот вы все и знаете, где вам стоять, когда вы придете пировать над моим трупом. А теперь уходите!
Называя их по именам, она каждый раз ударяла клюкою стол в новом месте. Потом сказала:
– Веди меня, веди! – И мы снова пустились в путь.
– По-видимому, нам ничего не остается, – воскликнула Камилла, – как повиноваться и разойтись. Спасибо и на том, что я повидала предмет моей любви и родственного долга. Как ни кратко было это свидание, но, просыпаясь по ночам, я буду вспоминать о нем с грустью и отрадой. Ах, если бы это утешение было дано Мэтью! Но он сам от него отказывается. Я раз навсегда решила не выставлять напоказ мои чувства, но как это тяжело, когда тебе говорят, что ты жаждешь пировать над трупами своих родных – точно ты людоед из сказки! – и когда тебя гонят прочь! Надо же выдумать такое!
Миссис Камилла уже прижала руку к своей вздымающейся груди, но тут ее подхватил мистер Камилла, и достойная леди, придав своему лицу выражение нечеловеческой твердости, – в котором ясно сквозило намерение упасть замертво, едва выйдя за дверь, – послала мисс Хэвишем воздушный поцелуй и дала себя увести. Сара Покет и Джорджиана попробовали было потягаться – кто останется в комнате последней; но перехитрить Сару было не легко, она так ловко семенила вокруг Джорджианы, незаметно подталкивая ее к двери, что той пришлось-таки уйти первой. После этого ничто не мешало Саре Покет и самой удалиться, выразительно вздохнув на прощанье: «Да хранит вас бог, дорогая мисс Хэвишем!» – и изобразив на своем ореховом личике улыбку, говорившую яснее слов, что она по-христиански прощает остальным их слабости и заблуждения.
Эстелла, взяв свечу, пошла проводить их вниз, а мисс Хэвишем еще некоторое время ходила, опираясь на мое плечо, но уже все медленнее и медленнее. Наконец она остановилась перед камином, постояла, бормоча что-то про себя, и сказала:
– Сегодня день моего рожденья, Пип.
Я хотел поздравить ее, но она угрожающе подняла палку.
– Я не разрешаю об этом говорить. Не разрешаю ни тем, что сейчас были здесь, ни кому-либо другому. Они приходят сюда в этот день, но упоминать о нем не смеют.
Я, разумеется, тоже не стал больше о нем упоминать.
– В этот самый день, задолго до того как ты родился, вот эту гниль, – она махнула клюкой по направлению кучи паутины на столе, – принесли и поставили здесь. Мы состарились вместе. Пирог сглодали мыши, а меня гложут зубы острее мышиных.
Она смотрела на стол, прижав к груди свою палку, – в желтом, поблекшем, когда-то белом платье, смотрела на желтую, поблекшую, когда-то белую скатерть, и казалось – все вокруг только ждет чьего-то прикосновения, чтобы рассыпаться в прах.
– Когда разрушение станет полным, – глаза мисс Хэвишем загорелись зловещим огнем, – когда меня мертвую, в подвенечном уборе, положат на свадебный стол, – пусть ему это послужит последним проклятием! – хорошо бы и это случилось в день моего рожденья.
Она смотрела на стол так, словно видела на нем себя, мертвую. Я молчал. Эстелла, воротившаяся снизу, тоже молчала. Мне казалось, что мы стоим так очень долго. Удрученный спертым воздухом комнаты, тяжелым мраком, притаившимся в ее углах, я испытывал тревожное ощущение, что и Эстелла и сам я тоже вот-вот начнем разрушаться.
Наконец мисс Хэвишем, как-то сразу очнувшись от своего бреда, сказала:
– Ну, вы играйте в карты, а я посмотрю; что же вы не начинаете?
Тогда мы вернулись в ее комнату и расселись по своим местам; я опять стал проигрывать, а мисс Хэвишем, как и в тот раз не сводившая с нас внимательного взгляда, все предлагала мне любоваться Эстеллой и прикладывала драгоценности к ее шее и волосам, чтобы красота ее выступила еще ярче.
Эстелла, со своей стороны, тоже обращалась со мною по-прежнему; только теперь она даже не удостаивала меня разговором. Мы сыграли пять или шесть конов, а затем был назначен день, когда мне прийти опять, и меня свели во двор и покормили, все так же пренебрежительно, словно собаку. И, как в прошлый раз, мне было разрешено побродить одному по усадьбе.
Не так уж существенно, открыта или закрыта была в прошлый раз калитка в той ограде, на которую я вскарабкался, чтобы заглянуть в сад. Важно то, что тогда я не заметил никакой калитки, а теперь заметил. Она стояла отворенная, и так как я знал, что Эстелла уже проводила гостей, – когда она вернулась наверх, ключи были у нее в руке, – я вошел в калитку и отправился бродить по саду. Там царило полное запустение, и в старых парниках, где некогда разводили огурцы и дыни, теперь видны были только чахлые всходы сношенных башмаков и шляп, да там и сям тянулась к свету ручка дырявой кастрюли.
Обойдя весь сад и обследовав теплицу, где не оказалось ничего, кроме упавшей наземь виноградной плети и нескольких разбитых бутылок, я очутился в том глухом уголке, на который давеча смотрел из окна. Вполне уверенный, что в доме никого нет, я заглянул в другое окошко и к величайшему своему изумлению увидел прямо перед собой бледного молодого джентльмена с красными веками и очень светлыми волосами.
Бледный молодой джентльмен сразу исчез и через мгновение появился со мною рядом. Очевидно, я застиг его за приготовлением уроков, потому что пальцы у него были все в чернилах.
– Ого, приятель! – сказал он.
Зная по опыту, что на такое малозначащее замечание, как «ого», удобнее всего отвечать тем же, я тоже сказал – ого! – из скромности опустив «приятеля».
– Кто тебе отпер калитку? – спросил он.
– Мисс Эстелла.
– Кто тебе позволил забраться в сад?
– Мисс Эстелла.
– Пошли драться, – сказал бледный молодой джентльмен.