обедом говорил: книга, говорит, в лучшем случае, — засушенный цветок…
На отца эта мысль произвела сильное впечатление.
— Вот и я ему внушаю то самое, — отозвался он, хотя нельзя сказать, чтобы это очень соответствовало фактам.
— А потом, если вещь стоящая, так кто ж это тебе про нее станет писать? — рассуждал дядя. — Все равно как бы знающий человек на скачках взял да и выложил, что самому пригодится. Как бы не так!
— Наверняка в книжках его хваленых добрая половина вранья, — поддакивал отец. — Плетут тебе чушь и над тобой же смеются. Но все же, Джон, — спохватывался он, прерывая свои рассуждения и внезапно сбиваясь на благочестивый тон, — есть на свете одна книга…
Это означало, что он вспомнил о библии.
— Я не про то, Смит, — недовольно останавливал его дядя. — «Довлеет дневи…» Словом, то — дело воскресное.
Свой испытательный срок в чессингхенгерских угодьях я отбывал с ненавистью. Раза два за этот тягостный месяц мне поручали сбегать в замок на кухню, а однажды послали в кладовую. Там и случилось мне сболтнуть нечто такое, что обернулось большими неприятностями для дядюшки, а мне самому начисто отрезало все пути к карьере садовника!
Дворецкий, мистер Петтертон, был тоже из доморощенных аристократов, но только совсем на другой манер. Куда было с ним тягаться моему дядюшке! Дворецкий возвышался, как гора, важно взирая на мир с высоты своего величия. В его розовый и многоярусный подбородок вонзались жесткие воротнички, а желтая шевелюра так и лоснилась от помады. Мне было велено вручить ему лукошко огурцов и пучок голубеньких цветов, которые назывались огуречниками и шли на приготовление прохладительных напитков. Дворецкий стоял у стола и что-то почтительно докладывал тщедушному человечку с лисьей физиономией, одетому в клетчатый твидовый костюм. Человечек ел сандвич с сыром, запивая его пивом. То был, как выяснилось впоследствии, поверенный в делах лорда Брэмбла. В комнате — а комната была полуподвальная, с толстой решеткой, навешенной на окна, — находился еще и молодой лакей, с похвальным усердием чистивший столовое серебро.
— Ну-с, стало быть, вы принесли это с огорода, — молвил мистер Петтертон с тонким сарказмом. — А отчего, позвольте спросить, все это не соблаговолил самолично доставить сюда мистер… то бишь сэр Джон?
— Он велел мне, — ответил я.
— Вам. А вы, прошу прощения, кто такой будете?
— Я Гарри Смит. Мистер Джулип мне дядя.
— Ах вот что! — Мистера Петтертона, как видно, осенила догадка. — Ты, значит, и есть сынок того самого Смита из Клифстоуна — зеленщика, если не ошибаюсь.
— Мы, сэр, из Черри-гарденс.
— Что-то я тебя, милый, раньше не замечал. Тебе уже приходилось у нас бывать?
— Только не здесь, сэр.
— Не здесь! Так, может, ты наведывался в усадьбу?
— Чуть не каждое воскресенье, сэр.
— Совершенно верно. И, по-видимому, мастер Смит каждый раз что-нибудь да уносил домой?
— Почти всегда, сэр.
— Тяжеловато было нести, а?
— Не-ет, не очень, — храбро возразил я.
— Ну как, ясно, сэр? — обратился мистер Петтертон к клетчатому человечку.
Я стал смекать, что дело неладно, но тут человечек устроил мне настоящий перекрестный допрос. Вопросы сыпались один за другим, резкие, отрывистые:
— Что носил?
Я побагровел до ушей и объявил, что не знаю.
— Виноград таскал?
— Не знаю.
— Груши?
— Не знаю.
— Сельдерей?
— Не знаю.
— Ну, ничего, зато я знаю, — процедил поверенный в делах. — Я все знаю. Так с какой стати мне тут с тобой возиться? Пошел вон!
Я вернулся к дядюшке и ни слова не проронил ему об этой малоприятной беседе, но уже тогда сердце мое чуяло, что на этом дело не кончится.
3. На семью Смитов обрушиваются несчастья
— А теперь, — сказал Сарнак, — мне придется рассказать о той буре невзгод, что без следа разметала шаткое благополучие, на котором держался наш тесный домик в Черри-гарденс. В том безалаберном, неустроенном, перенаселенном мире не существовало ни твердой уверенности в завтрашнем дне, ни социальной справедливости, как их принято понимать в наше время. Нам трудно даже вообразить, до чего все было неустойчиво, непрочно. Вдумайтесь только: вся мировая экономика покоилась на зыбкой почве денежно-кредитной системы, в самом существе своем надуманной и условной. Ни надежной гарантии против злоупотреблений этой искусственной валютной системой, ни контроля над мировым производством и потреблением, ни точных сведений о климатических изменениях, происходящих из года в год, — ничего этого не было. Благосостояние отдельных граждан — да что там граждан! — целых стран и народов было подвержено непредвиденным и стихийным колебаниям. Жизнь в том мире все еще была почти так же небезопасна для женщин и мужчин, как нынче для комара или полевого мышонка, которые никогда не могут быть уверены в том, что с ними случится через минуту, пока существуют на свете кошки, совы и ласточки. По воле случая люди рождались, радовались, горевали, по воле случая встречали славу и смерть. Приход человека в мир и последняя разлука всегда застигали окружающих врасплох. Внезапная смерть случается и в наше время: опасные приключения, риск… Любого из нас, а то и всех вместе могло убить вчера молнией, но такая смерть — редкий случай, и это чистая, хорошая смерть. Другое дело, когда человека изо дня в день грызут и сводят в могилу нужда, заботы, нераспознанная или неумело залеченная болезнь. Теперь такого и в помине нет… И потом, смерть одного не калечит более жизнь десятка других людей, как часто случалось в старое время. Раньше вдова теряла не только любимого человека, но вместе с ним и «кусок хлеба». Однако так уж хитро устроена жизнь, что недостаток одного непременно возмещается чем-то другим. Мы просто не ощущали тогда бесчисленных опасностей, угрожавших нам со всех сторон. Мы были наделены поразительным даром: не замечать беды, пока она не свалится как снег на голову…
— Дети, — сказал Сарнак, — вступают в жизнь с безмятежной верой в незыблемость окружающего их мира. Сомнение в надежности сущего предполагает способность мыслить трезво. Лишь тот, кто обладал ясным умом, мог разглядеть опасность, но то же умение мыслить трезво помогало этим людям без страха смотреть опасности в лицо. Тот прежний мир был, в сущности, миром неумных, утративших простоту и естественность детей, не понимавших, что их громоздкой и неустойчивой цивилизации грозит неминуемый, полный крах. Им казалось, что на земле, где царит всеобщий хаос, жизнь, в общем, ограждена от случайностей. Несчастье всякий раз изумляло людей несказанно, хотя, казалось бы, им-то и не следовало удивляться никакой беде.
Первый удар обрушился на нас нежданно-негаданно месяца через полтора после того, как я вернулся из Чессинг Хенгера домой, где мне предстояло провести последний год на школьной скамье, прежде чем стать садовником. Дело было к вечеру. Я вернулся из школы и сидел за книгой внизу на кухне. Мать убирала со стола чашки и блюдца и ворчала на Фанни, которая собралась куда-то уйти. На столе горела лампа, и мы с отцом, который как раз взялся «просмотреть газетку», пристроились поближе к скудному язычку пламени. Сверху из лавки звякнул входной колокольчик.
— Эх, пропади ты совсем! — крякнул отец. — Вздумают же в эдакую пору!
Он снял очки. Приобрел он их наудачу в закладной лавочке и надевал всякий раз, как садился читать. Большие кроткие глаза его сквозь очки казались вдвое больше. Отец обиженно поглядел на нас. Что им,