– Да… да, конечно. Я вез шампанское, но… меня ограбили.
– Тебя? – спросила она, широко раскрывая глаза. – Тебя ограбили?
– Но у меня есть водка, – торопливо произнес он, понимая, что говорит что-то не то.
Вероника опустилась на табуретку, стряхнула пепел с сигареты и засмеялась.
– Почему ты смеешься?
Она продолжала смеяться, и в этом смехе было что-то неправильное.
– Почему ты смеешься?
Она смахнула слезинку, затушила сигарету и сказала:
– Какая водка? Ну какая водка, Жан? Мы будем пить виски. Мне подарили замечательный шотландский виски… горе ты мое!
– А кто тебе подарил?
– Да какая разница? – беспечно произнесла она. – Мы просто будем пить хороший виски.
– Виски – он? – зачем-то спросил Гурон.
– О, господи! О чем ты спрашиваешь!.. тебе это надо?
– Не знаю.
– Вообще-то, согласно нормам русского языка, виски – несклоняемое существительное среднего рода, то есть – оно. А вот Вертинский считал, что виски – это он. Я больше верю Вертинскому.
– Кому?
– Александру Николаевичу Вертинскому. Он пел: «Как хорошо с приятелем вдвоем сидеть и пить простой шотландский виски».
Вероника посмотрела на Гурона долгим-долгим взглядом и сказала:
– Сейчас мы с тобой, Жан, будем пить виски. Я принесу, а ты пока достань бокалы… помнишь, где стоят?
Гурон помнил. Он поднялся с табуретки и вдруг подумал, что совершенно гол… раньше он не стеснялся наготы в присутствии Вероники, а сейчас вдруг…
– Что это? – спросила она за спиной.
– Что? – произнес он, оборачиваясь.
– Что это? – глухо повторила она, с ужасом глядя на Гурона… на рваные багровые рубцы на левом боку и ноге. Он понял, почему ему мешает собственная нагота.
– Это? Это… немного не повезло – упал, – сказал он правду… почти правду… маленькую-маленькую долю правды. Вероника закрыла лицо руками и заплакала – жалобно, по-бабьи. Он присел рядом, обнял за плечи и стал успокаивать, что-то шептать в ухо. Сам понимал – ерунду, банальщину… ее тело под халатом вздрагивало. Хотелось как-то пожалеть, но он давно забыл, как это делают.
Они пили «дикую курицу».[44] Виски отдавал торфом и солодом.
– Где же ты был, Жан? – спросила Вероника.
Где я был? Вы все задаете один и тот же вопрос… Один и тот же. Один. И тот же. Где я был?
А где, черт возьми, я был?!
…– где же ты был, Жан?
– В командировке.
– Не хочешь говорить?
Гурон затянулся сигаретой… сильно, глубоко…
– Хочешь, я останусь? – сказал он вдруг то, что не собирался говорить. – Совсем останусь.
– Зачем?
– Мы поженимся.
– О-о, куда тебя понесло, мсье Жан… зачем?
– Не знаю… но люди женятся… живут вместе. Детей рожают.
– Глупости… глупости, глупости. Я, кстати, старше тебя почти на три года.
– Какое это имеет значение?
– Имеет, капитан, имеет… бабий век короток, Жан. Я скоро начну стариться, а ты… ты мужик видный, на тебя тетки внимание обращают. Я буду тебя ревновать, ты будешь раздражаться, потом начнешь тихо меня ненавидеть… кому это надо?
– Вероника!
– Плесни мне еще виски.
Гурон налил в бокал коричневую жидкость, Вероника сделала глоток, посмотрела ему в глаза и сказала:
– Ты опоздал, Жан. Ты опоздал на год… вернее – на жизнь. Я уезжаю.
– Куда?
– В Тель-Авив.
– Куда-куда?
– В Израиль.
– А… надолго?
Она посмотрела странным взглядом, и он вдруг понял. Он растерялся, он сказал:
– Подожди, подожди… у тебя же отец русский.
– Вот именно – отец. А национальность у нас, евреев, определяют по материнской линии. Помнишь, была раньше такая похабная поговорочка: ты – еврей, а мне не повезло?.. Мне повезло, Жан. Я уезжаю… В Тель-Авив. В Израиль. На историческую, как принято говорить, Родину, мой милый.
– Но… почему?
– Я не хочу больше здесь жить… в этой стране я не хочу жить. И не могу! Хватит, наелась уже! Досыта! Макашовы, баркашевы… «Память» эта поганая! Ждать, пока начнутся погромы? Увольте, я уезжаю. Пока еще не поздно. Пока «народ-богоносец» не обезумел вконец.
Гурон сидел молча. Он ничего не понимал. Он еще ничего не понимал в этой новой реальности. Он вспомнил московского таксиста, который вез его в банк: «Товарищ, я вахту не в силах стоять, – сказал кочегар кочегару».
– Что ты молчишь?
– А что я должен сказать?
– Я не знаю… скажи хоть что-нибудь.
Он залпом выпил виски, бросил:
– Ну… я пойду.
– Куда? Куда ты пойдешь посреди ночи?
– Домой… желаю тебе счастья на исторической Родине. Прощай.
Он быстро оделся и ушел. Рыжеволосая женщина села на пол прихожей, похожей на вход в преисподнюю, и тихонько завыла.
В кухне стыли желтые хризантемы.
Небо затянуло густой облачностью с залива, пошел дождь. Гурон вышел на набережную. Большеохтинский мост был разведен, волнишка лизала покрытый пятнами старческой пигментации гранит. Вверх по Неве медленно двигался сухогруз. С борта сухогруза доносилась музыка, ранняя битловская вещь – «Lucy in the skies with diamonds».[45] Гурон вытащил из кармана бутылку, сделал глоток, поставил бутылку на парапет и побрел прочь.
Из темноты вылез бомж… осторожно понюхал бутылку, потом влил маленький глоток в беззубый рот – расцвел, прижал бутылку к сердцу.
Много ли надо человеку для счастья?
Как и Люси, бомж воспарил к небесам… с бриллиантами…
Гурон медленно шел по набережной, смотрел на воду… мимо него проехала черная «Волга». Он не обратил на автомобиль никакого внимания… «Волга» и «Волга» – много таких. На них – ухоженных, в исполнении «люкс» – в советскую эпоху возили номенклатуру.
В машине, которая проехала мимо Гурона по набережной, тоже ехал начальник. Он не принадлежал к номенклатуре, не имел привилегий, но он тоже решал вопросы. Довольно часто он решал их гораздо быстрей и эффективней, чем, например, мэр или городской прокурор. У него не было положенной высоким должностным лицам «вертушки» или права отдавать официальные приказы. Но и без «вертушки» он