которые в нашем якобы стабильном обществе легко укладываются в рамки среднестатистической нормы риска.
— Знаю, знаю. Если тебе уже есть двадцать пять, тридцать или сорок, то помирай, сколько хочешь, хоть в массовой катастрофе, хоть от болезни. Но…
— Ты сейчас где?
— Дома, у отца.
Ребекка встала и заметила на полу у кровати пепельницу, полную окурков и вонявшую. Неужели Крис всю ночь не спала и наблюдала за ней? До сих пор Ребекка не видела, чтобы Крис курила.
— Ты с ним разговаривал еще после вечеринки?
— Нет.
— Я еду.
На улице
Широкая, почти круглосуточно забитая пробками магистраль вела далеко за пределы старого центра. Быстрее всего город развивался именно в этом направлении. Почти прямо над улицей тянулась двухэтажная эстакада для электричек, опиравшаяся на чудовищные бетонные столбы и все еще достраивавшаяся — обычный долгострой, планы которого перекраивались каждый год. Сейчас, когда город практически перестал расти, эта линия уперлась бы в еще не застроенные холмы.
Время было уже обеденное, но Ребекка решила, что до Даниеля все-таки проще доехать по этой улице, чтобы не мучиться с пересадками и объездами. Она наняла такси-мотоциклет — и габариты небольшие, из пробок вывернется, и шуму много, так что его трудно оттеснить или не заметить. Ехать было тяжело, а в респираторе еще и душно. Езда на мотоцикле среди выхлопных газов и струй горячего воздуха от кондиционеров даже в прохладный день вызывала ощущение страшной жары.
Ребекка даже не пыталась сдерживать дыхание. Попробовала, но скоро бросила не дышать в соседстве с редкими, но особенно вонючими трубами дизелей. Запах казался ей даже приятным. Это был ее город, и она жила его шумом и газами. Когда мотоцикл вдруг кренился или резко рвал с места, она оставалась спокойной. Долго ли еще ехать, сколько еще переулков придется намотать на колеса, обходя очередную пробку, — не важно, тариф все равно один. И своих онемевших, судорожно вцепившихся во что-то рук она тоже не чувствовала.
Только глаза болели, и поделать с этим ничего нельзя было. То ли солнечные очки, хоть и «облегающие», все же пропускали под края ядовитый ветер, то ли глаза горели от стекавшего со лба соленого пота. Но, моргая, она лишь острее вглядывалась в мелькающие дома и машины, стараясь не упустить ни одной детали. В них отражалась мода, за которой она не успевала следить и которой не собиралась следовать. Объединяла всю эту катавасию одна определенная нота, заразившая как жителей и гостей старого центра, так, видимо, и творцов этой новой моды, когда одежда не красит, а обесцвечивает человека: матовый палевый фон, где местами проступают яркие пятна, нелепые пестрые кляксы то на галстуке, то там, где извне не видно, — на трусах. Машины и дома все состояли из противоречии: мягкие, уютные формы, выкрашенные в антрацитово-черный цвет, но с забавными розовыми полосками. Различия между новенькой парадной и дряхлой дачной машиной стерлись, как и различия между строгой конторской и пошлой кино-бордельной архитектурой.
Ребекку трогало то, что каждый дом и каждую машину ведь кто-то придумал, и его придумка будет жить еще много лет. Она вспомнила, как несколько лет назад, когда ей хронически не хватало денег, она покупала себе платья с расчетом носить их по крайней мере полгода, а если получится, то и целый год, и ну ее к черту, всю эту высокую моду. Зато их ей было не жалко и, если платье попалось не то, кто мог заставить ее носить его?
Категорическое «да» означало то же, что и категорическое «нет». Если человека одолевали сомнения в искренности Юлиуса, тот относился к этому с исключительной деликатностью. Легко было поверить, что именно к тебе Юлиус относится совершенно по-особому — да так оно, в сущности, и было. Ему хотелось, чтобы каждый, кто общается с ним, был счастлив. Зачем еще дарить другим свое восхищение, кроме как для того, чтобы они любили дарителя? Их любовь придавала ему столько силы, что он охотно делился ею со всеми. Конечно, у него бывали сомнения, все ли его действительно так любят, однако они быстро рассеивались, не оставляя после себя хоть сколько-нибудь значимых воспоминаний, что же такого необычного он сказал или сделал тому или иному человеку.
Юлиус мало ел и спал, терял вес и тратил свою силу на возвращение молодости и легкости бытия, хотя при дневном свете от молодости не оставалось и следа.
Может, он затаил обиду на Ребекку за то, что она, зная это и живя с ним, ни разу не упрекнула его и ни разу не выразила ни соболезнования, ни сочувствия? Пожалуй, он и вправду мог убить себя, чтобы в его смерти обвинили Ребекку и повесили ей на шею всех собак.
Иногда Юлиуса охватывала жажда деятельности, но в целом он, конечно, упустил все возможности занять приличное место и обеспечить свое благосостояние. В одном сне, который повторялся неоднократно, и он каждый раз рассказывал его ей, он видел башню, в которой жили разные люди из его прошлого, да и он сам жил в ней когда-то, как ему казалось. В ней было четыре или пять этажей, и там размещались двенадцать-четырнадцать квартир: вверху однокомнатные, внизу двух и трех. И вот он стоит перед этим зданием, которое уже не башня, а скорее серый многоквартирный дом неопределенного возраста, и через его двери входят и выходят люди из прошлого. Там, во сне, другого прошлого у него не было, и он мог лишь наблюдать за ними с расстояния в несколько метров. Прочие жильцы были ему не знакомы или просто не появлялись. Находилось здание в одном из более или менее центральных и фешенебельных районов города. Там, где жить считалось престижным. Так что он оказался в нужном месте, но не в нужное время. Такова была его судьба, хотя несчастливой ее назвать тоже нельзя было.
Он довольствовался тем, что время от времени мог позволить себе дорогостоящие желания. Что в поездках ему было все равно, сколько с него возьмут за ночлег — две марки или пятьсот. Если тебе с почтением оказывают гостеприимство и прочие услуги, то какая разница, сколько это стоит? Он не терпел лишь навязчивости, когда дорогой повар выносит посмотреть на выбор все свои гарниры. Поэтому чаще предпочитал сервис за две марки. Дело было не в экономии: за хорошее отношение заплатить не жалко. И не важно, что потом не хватит денег на другие развлечения.
Хотя он так и не научился тратить не задумываясь. Мог расстроиться от того, что получил что-то, не заплатив или недоплатив. Он не умел мерить жизнь деньгами, и торговаться тоже не умел. И очень редко встречал людей, знавших, как и он, что есть ценности превыше денег. Впрочем, сам-то он что мог предложить им? Разве что свои услуги в качестве альфонса.
Юлиус любил хватать через край, и в момент вдохновенного вранья сам в него верил. Но не умел притворяться по-настоящему удивленным или восхищенным. Поэтому нередко казался другим зазнайкой, пустышкой, у которого за фасадом ничего нет, который даже самые смертельные обиды воспринимает, как божью росу, и постоять за себя не способен, поэтому его первоначальный шарм рассеивался через пару часов.
Он не мешал другим изучать себя сколько хочешь. Другие обычно воспринимали это как комплекс превосходства, однако на самом деле это был один из его талантов: дать другим проявить себя во всей красе.
— О чем с тобой ни заговори, человек всегда чувствует себя загнанным в угол.
— Человек — нет, только ты.
Это он был «человек», и это он был «всегда», по крайней мере для Ребекки, как бы ни было велико разделявшее их на тот момент пространство-время. И она никогда не относилась к нему как к альфонсу, хотя поводов для этого, казалось, было более чем достаточно. Скорее как к гуру или к терапевту, учащему приспосабливаться к обстоятельствам: «Отбрось все, что считаешь своей силой! Стань слабой!» Из него мог бы получиться неплохой наркопродавец в каком-нибудь вшивом районе. Однако торговля в мелкую розницу, пусть даже кайфом, не просто не привлекала его: он никогда не разменивался на мелочи.
Свободное время Юлиус проводил в супермаркетах. Там были незаметные кафе и бары, и во многих