своей горечи: «Пишу тебе об этом, чтобы ты Солее ясно могла обрисовать мое теперешнее нравственное настроение, которое все более и более делает меня „брюнетом“. Здесь я с утра обыкновенно „брюнет“, только к вечеру несколько разгуливаюсь и приобретаю прежние свойства „блондина“.
Он с горестной насмешкой пишет об окружении царя, о высших чинах армии.
„…Вчера меня разбирала тоска, глядя на громадную свиту, сопровождавшую главнокомандующего; кого тут не было, кроив обычных начальствующих: куча ординарцев, адъютантов, три священника — русский, лютеранский, католический. Объехав с осторожностью позиции, побывав около батареи, сели за завтрак. Bсe это ело, ело, ело, а там все палили, палили и палили“.
В фронтовых госпиталях Сергей Петрович встречался с Пироговым, Он очень радовался и ждал встречи с учителем юношеских лет. После нее он писал жене: „…старик держал себя умно, скромно и не без такта, мне показалось, что он за это время сильно постарел, впрочем, может быть, устал…“
Но скоро в его письмах звучит уже горькое разочарование:
„Пирогов, очевидно, решился все хвалить, говоря, что война — такое бедствие, которое ничем не поправляется, а то, что сделано, то прекрасно. По-видимому, Пирогов действительно так благодушно настроен… Боюсь только, чтобы Пирогов не осветил таким образом целую кучу вздора и вреда…“
Следующее письмо еще резче:
„…Пирогов мне показался как-то сконфуженным, мне пашется, он сам чувствует декоративность своего положения, не знаю, насколько он решится продолжать петь дифирамбы медицинской, администрации, жаль будет, если он бросит тень на свое порядочное имя, может быть, незадолго до своей смерти. Можно благоговеть перед врачами, перед их трудами, но не позволительно мириться с административной стороной всего медицинского дела; нельзя было прятаться за ширмы такого бедствия, как война, для того, чтобы не стремиться улучшить положение раненых и больных. Пирогов, по-видимому, действует без достаточной энергии я прямоты, но кажется, он начинает уступать в вопросе об эвакуации, уменьшив свою страстность защиты этого безобразия. Мне интересны подробности, как попал Пирогов в это путешествие, что могли ожидать от человека в 74 года7 Кого должно было прикрыть имя, которое все привыкли уважать?“
Второй раз пришлось Сергею Петровичу перенести разочарование в людях, которых он ценил более всего. Первый был Вирхов, перешедший к старости в лагерь реакции. Но теперь горечь разочарования в человеке была захлестана горечью и возмущением всем виденным вокруг. Он пишет жене: „…Люди остаются и без еды и без перевязки по суткам и более; все это кричит, стонет, умоляет о помощи. Какие силы нужны, чтобы все это вынести, чтобы не надорваться! Относиться же ко всему этому с спокойствием и равнодушием привычного человека — не в состоянии“.
О таком равнодушии людей, которые руководили госпитальным делом, в письмах-дневнике он написал, приводя свой разговор:
„…У вас нет секционных наборов при временных госпиталях!“
— Можно делать вскрытия инструментами, предназначенными для упражнения над трупами, — отвечает с оскорбительным самодовольством почтенный товарищ.
„Я бы вас заставил вскрывать кишки без кишечных ножниц, так вы бы у меня поплясали!“
После такого замечания он обыкновенно сдает и объясняет, что он писал н просил, но не его вина, что ему не дают ничего на его просьбы. Вот какой тип выработался; в газетах они-таки напечатали статью, что у них все есть и всего хватает».
«…Для характеристики героев нашего времени, — писал он в другом письме, — я тебе должен рассказать типичное заявление одного героя одному из своих старых приятелей.
— Думаю, как бы поскорее отсюда выбраться, — говорит герой, — что же мне теперь здесь! Я получил все, что мог.
Это направление здесь до такой степени общее, что подобные заявления передаются без цинизма и сообщаются как и всякая другая ходовая идея, встречающая общее сочувствие…»
Сергея Петровича угнетает бессилие борьбы с царящим кругом безобразием. Ведь он только «консультант», хотя и «высокопоставленный». К хозяйственной стороне он не имеет никакого отношения, между тем он ясно сознает — здесь нужен именно хозяин:
«…Если бы в самом деле я убедился, что я в санитарном здешнем устройстве приношу существенную пользу — но, признаюсь, нередко приходится в этом разубеждаться и убеждаться в своей бесполезности. Конечно, важно то, что я видел, могу иметь право голоса на будущее время, а теперь, кажется, надо утешать себя тем, что сделаешь тому или другому случаю диагноз, посоветуешь лечение, поговоришь с ординаторами, поделишься своими наблюдениями, обратишь внимание на какое-нибудь явление — и баста. Но что значит здесь эта тонкость медицинской отделки ввиду того, что больные скверно или вовсе не помещены, не прикрыты, не накормлены. Здесь не столько нужен доктор, сколько хороший хозяин. Я это вполне понимаю, но влиять на хозяйство существенно я решительно не могу».
Единственное, что остается, — это помощь в медицинских вопросах. Работа врача всегда была радостью для Сергея Петровича, и теперь он пишет жене:
«…Госпиталь составляет все-таки единственное убежище, где я могу отдохнуть душой, конечно, не окунаясь только в его хозяйственную сторону и смотря на него как на больничный материал». Он постоянно беседует с хирургами, учит их смотреть на раненых глазами терапевта. Сам он присматривается к формам заболеваний в условиях военных действий.
«…Болеет народ нашей колонии: надо считать тех, кто остался здоров, потому что так называемые здоровые все-таки представляют собой хоть ничтожное явление заболевания. Сущность и характер заболевания один и тот же, проявляясь эпидемически в нескольких видах: самое частное и распространенное заболевание представляется в виде острого страдания желудочно-кишечного канала при резком увеличении печени, селезенки, с болями в животе, иногда при острой слабости и небольшой повышенной температуре».
И «характер болезни все тот же: лихорадочные, тифозные, поносные». Боткин выделил несколько новых, своеобразных форм заболевания внутренних органов. Одну из них он описал под названием «волынской лихорадки».
Установив ряд заболеваний, Сергей Петрович, объезжая госпиталь, указывал, как надо лечить заболевших. Он требовал от врачей наблюдения над течением болезни и не принимал ссылок на отсутствие условий. «Конечно, поляна и палатка — это не клиника, — говорил Боткин. — Но главных два фактора налицо: больной и врач. А врач в самых неблагоприятных условиях должен уметь наблюдать, а без наблюдения нет и лечения».
Но, требуя изучения заболевания, очень сердился, когда это делалось не в интересах больного, а или из желания угодить инспектору, или из личного одностороннего интереса. О таких случаях Сергей Петрович писал жене: «В то время, когда на душе кипело негодование, скорбь, мне предлагают взглянуть „интересных“ больных. Погодите, я еще не опомнюсь от этих криков массы голодных людей, у меня голова не способна совмещать интерес медицинского случая с фактом истребления людей вследствие неряшливости, злоупотребления… Дайте опомниться, тогда я посмотрю ваши „интересные“ случаи, но прежде накормите неинтересных».
Осенью Сергея Петровича стало волновать новое явление. У солдат появились случаи обморожения пальцев рук. Был только октябрь. Днем светило солнце, и, хоть ночами наступало похолодание, о морозах еще не было и речи. В чем дело? Каждого солдата с Таким явлением Боткин осматривал самым тщательным образом и, присев на койку больного, вел задушевную беседу, детально выяснял историю болезни. Вечером в палатке он записал свою догадку: «Причиной массового отмораживания пальцев у солдат, выявленных на Шипке, является, кроме холода, недостаточность питания, необходимо добиться устранения этой причины». И тут же в скобках: «Страшное явление! Люди молят о хлебе в стране, которая утопает в хлебе…» «Малярия косит воинов, — записывал дальше Боткин. — Необходимо срочна добиться введения в войсковых частях профилактической хинизации. Надо, чтобы врачи и администрация поняли, что малярия может протекать в замаскировочных формах под видом различных желудочно-кишечных или простудных заболеваний».
Приближение зимы пугало Боткина. Он понимал, что она принесет еще больше человеческих жертв. «Если бы удалось окончить войну без зимовки армии, это было бы величайшим счастьем для России, сколько бы народу спаслось от нашей администрации, которая более губительна для армии, чем турецкие пули».