Якушев чувствовал, что в разговоре с Потаповым он не только не обрёл покой, но душевное смятение его увеличилось.
И все-таки он не уходил.
По аллее бежала девушка, медицинская сестра, если судить по косынке.
— К вам тут ещё посетитель… Тверской по фамилии! — кричала ещё издали.
— Пусть идёт сюда. А вы не спешите, Александр Александрович.
К ним довольно бодрой походкой шёл старичок в валенках, в охотничьей куртке, в башлыке, завязанном узлом на шее. Седая борода разметалась по башлыку.
— Князь?.. — Лицо Потапова выразило одновременно удивление и удовольствие.
Старичок размотал башлык, вытер платком рот, разгладил бороду и тогда только поздоровался, как бы уколов Якушева взглядом из-под косматых бровей.
— Рад вас видеть… на свободе, — сказал Потапов.
— Вторую неделю. Во-первых, мерси… Вы знаете, за что. Во-вторых, я к вам за советом. Но это во- вторых.
— Не стоит благодарности. Как это вас угораздило? Хотя… титул и все прочее. Вы долго просидели?
— Два года без одного месяца.
Якушев с симпатией поглядел на старика: «Вроде однокашники».
— Как же все-таки это вышло?
— Очень глупо. Но это длинный рассказ.
— Нет, уж вы расскажите.
— Значит, осенью девятнадцатого года я, как вы знаете, cher ami[6] , жил у своего садовника, Ветошкина, в Зарайске. И вдруг пожаловал ко мне фон Рейнкуль, жёлтый кирасир, я его у Бобринских встречал. И начинает очень пышно, в духе Карамзина и Мещерского: «Мы переживаем исключительные дни — генерал Деникин в Орле… Вы, подобно вашим предкам, должны быть готовы встретить хлебом-солью его превосходительство, а засим и будущего царя всея Руси…» Слушаю я этого господина и спрашиваю: «Это кого же именно?»
— В самом деле, кого?
— «А это решит Земский собор… — отвечает мне фон Рейнкуль. — Ваши предки возводили на трон царя Михаила Фёдоровича». Я ему говорю: «Выбор нельзя сказать чтоб удачный. И вообще, говорю, мы этих Голштин-Готторпских, Романовых не чтили, мы Рюриковичи, бывшие удельные князья. Так что ваш генерал Деникин и „царь всея Руси“ от меня хлеба-соли не дождутся».
— Ну, князь, вы всегда были либерал, — едва удерживаясь от смеха, сказал Потапов.
— Как же не либерал, во втором классе по железной дороге ездил, экстренных поездов, как мой кузен светлейший князь Пётр Григорьевич, не заказывал.
— А все-таки как же вас в тюрьму?.. Хотя время-то какое было.
— Вот именно. Ну этот фон Рейнкуль, когда я ему все высказал, заскрипел зубами и буркнул: «Мы это вам припомним», — и с тем ушёл. А я думаю, кого они ещё найдут из этих Голштин-Готторпских, Николая Николаевича с его супругой-черногоркой, так это не лучше Николая Александровича с его гессенской немкой. Я близко знал сестру её, Елизавету Федоровну, бывал у неё в Mapфомарьинской обители. Она и Джунковский все меня в православии наставляли. Нет! — И старик взмахнул руками. — Скажите мне, с чего этих немочек на православие потянуло? А вот с чего: у лютеран — кирка, стены голые, пастор что-то бубнит, а у нас — синодальный хор, музыка Бортнянского, золотые ризы, что ни говорите, лучше, чем кирка… Мы-то с вами знаем, что наши попики не прочь наливочки хлебнуть и молоденьких прихожанок пощупать…
— Ну, князь, вы форменный безбожник!
— Это я теперь стал, а двадцать лет назад меня Толстой Лев Николаевич совсем было в свою веру обратил, я даже к духоборам в Америку ездил.
— Ну за что вас все-таки взяли?
— Не знаю. Может, за этот визит Рейнкуля. Его-то расстреляли, как вам известно. А у него, говорят, список нашли. Всех, кто уцелел из московского бомонда, он, оказывается, почтил своим визитом. Ну и я, наверно, был в том списке. Следователь мне говорит: «Куда ты лезешь, старик? Тебе в субботу сто лет!» И меня в Бутырки, нет, прежде в лагерь Ивановский, что в монастыре на Солянке. Застаю там весь Английский клуб — Олсуфьевы, Шереметевы, Шаховские… И все те же разговоры, разумеется, по-французски: у кого борзые лучше — у Болдырева или у Николая Николаевича — и у кого повар был лучше — француз Дешан или Федор Тихонович у Оболенских. А меню у нас у всех такое: мороженая картошка и ржавая селёдка. Едим и ругаем большевиков. А старая княжна Вера, пока ещё совсем не помешалась, говорит вполне разумно: «Mais c'est de la betise, mes amis[7]. Помните дюков, маркизов, виконтов, как их из замков Шамбор, Блуа прямо в Консьержери, а оттуда в тележке на гильотину». Ну все и приумолкли. А потом опять все о том же… Мне мой Ветошкин носил передачи, бабку раз принёс из пшённой каши с клюквенным соком, прелесть! Только мне мало досталось, я одного анархиста кормил. Тщедушный какой-то, с махновским уклоном. Меня по древности лет от работ освободили, — впрочем, парашу выносил, заставили. Один бандит, весёлый такой, говорит: «Парашу вынести не может, а ещё князь… А мой дед в твой годы ни одну девку не пропускал…» Забавный.
Теперь уже Потапов и Якушев не могли удержаться от смеха.
— Нет, я вам скажу, — продолжал князь, — я вроде Пьера Безухова — многому обучился. Валенки подшивать — вот это моя работа. Клеёнкой обшил — кожа дефицитная… Но главное — какие там дискуссии были: меньшевики с эсерами, анархисты и с теми и с другими, — вообще, насчёт духовной пищи там обстояло хорошо. Меня в библиотекари выбрали, культурно-просветительная работа кипела. Концерт Шаляпина устроили для политзаключённых в Бутырках в двадцатом году. Какое наслажденье! Где, в какой тюрьме это услышишь?
— Если вас послушать, князь, то ведь это райское житьё! — криво улыбнулся Якушев.
— Ну, не райское, далеко не рай. Ходит вокруг тебя какой-нибудь субъект, рассуждает о бессмертии души, а потом и нет его — «приговор приведён в исполнение». А другому, смотришь, заменили — дали десять лет, «красненькую через испуг» это называлось у бандитов… А вот к шпионам относились брезгливо… даже бандиты и спекулянты.
— И вы давно на свободе? — спросил Якушев.
— Вторая неделя пошла.
— Как же это произошло?
— Довольно просто. Вот Николай Михайлович знает…
— Не преувеличивайте.
— А мне прямо сказали: «Вы товарища Потапова знаете? Он сказал, что вы из толстовцев». Ну это, говорю, было. Я с толстовцами давно разошёлся на почве непротивления злу. Непротивление? Этак всю Россию растащат по кускам. «А теперь, — спрашивает следователь, — какие у вас убеждения?»
— А в самом деле, какие?
— Такие, какие и были, отвечаю. «Бытие определяет сознание». Только прежде у меня между бытием и сознанием был разрыв, мешал титул, поместье. А теперь ничего нет, какое бытие, такое и сознание. «Вы, — спрашивает, — не у меньшевиков набрались этой философии? А то смотрите, как бы мы вас за меньшевизм не потянули». А потом вдруг говорит: «У вас дочь во Франции, в Ницце. Почему бы вам к ней не поехать?» Я, признаться, онемел. Потом думаю: а ведь они не шутят. И в самом деле, что мне на шее у Ветошкина сидеть?
— Значит, едете? — в изумлении спросил Якушев.
— Вот к генералу пришёл посоветоваться. Он умница.
— Что же вас держит?
Князь долго молчал, потом поднял старческие, ещё зоркие глаза и вздохнул:
— Россия. Я все ещё живу в Зарайске. Утром, на рассвете, выхожу в садик. Морозец, снег скрипит, надо мной наше небо. С детства привычное, русское небо. Ну, допустим, там, в Ницце, око ярче, светлее… пальмы, море… Зять мой — француз, граф де ла Нуа. Метит в послы. И в доме, наверно, эти соотечественники, жёлтые кирасиры… И кончится все это чем? Склеп на горе, на кладбище под Ниццей. А все мои деды, прадеды, все спят в русской земле. И мне бы к ним, последнему русскому потомку удельных