— просто Ангел Небесный! Спаси его Господи!
В юности он ушел в бенедиктинский монастырь, потом, полюбив и прочувствовав православное богослужение, перешел к греко-католикам, отправился в Иерусалим и там пятнадцать лет подвизался в суровой обители. Очень строгий там был устав. Богослужение длилось по восемь-десять часов. Великим постом расходилась братия по пустыне и питалась со всякой скудостью чем Бог пошлет.
Встретил он у Гроба Господня русского православного старца (кажется, архимандрита) с Афона. Тот говорил по-французски, пригласил его в свой монастырь. Поехали они вместе на Афон. Помолились вволю и в Пантелеимоновом монастыре, и в Андреевском скиту. Побывали и у греческих подвижников — слава Богу, были тогда еще живы поистине святые мужи, о которых мы сейчас можем только читать с сердечным трепетом, — и старец Паисий, и Иосиф Исихаст, и Арсений Пещерник, и Ефрем Катунакский. Отец Гавриил был потрясен красотой Православия и понял, что наконец нашел то, что искал. Он попросил русского архимандрита стать его духовным отцом, выражая полную готовность быть послушным ему «даже до смерти». Тот благословил его ехать в Россию и, приняв Православие, там и оставаться. Но из-за того, что сам был приписан к Афонскому монастырю и считался греческим подданным, он не мог его официально пригласить. И тогда священник из числа русских паломников на Афоне предложил отцу Гавриилу помощь:
— Я, — сказал, — вполне даже мог бы вас пригласить. Наша община очень заинтересована в том, чтобы к нам приезжали представители других конфессий, потому что мы на все смотрим очень широко.
И вот так получилось, что отец Гавриил прибыл в Москву по приглашению отца Петра Лаврищева. Но приехал он не вовремя: как раз начались сражения за Рождественский монастырь, и отец Петр, как только узнал, что тот хотел бы перейти в Православие, перестал его опекать и просто отослал к Патриарху. По-видимому, отец Гавриил упомянул в разговоре со Святейшим Рождественский монастырь, тот одобрительно закивал и направил его прямехонько к отцу Филиппу.
Поначалу Филипп отнесся к нему с некоторым подозрением. Все ему виделся здесь какой-то подвох — зачем ему в этой ситуации священник-униат, приятель Лаврищева? А мы его полюбили. Он был кроткий, добрый и умный. Все понимал — по взгляду, интонации, жесту. Иногда, закатав рукава подрясника, хозяйничал у нас на кухне — пек блины, делал из скисшего молока творог и варил суп. Готовил он превосходно. При всей своей яркой — какой-то южно-французской, гасконской, даже, может быть, испанской внешности — он умел оставаться незаметным. Если к нам приходили друзья, они сразу чувствовали эту его прозрачность, открытость: казалось, в нем не было ничего мутного, тяжелого, чуждого. Помимо родного французского, он знал английский, греческий, латынь и иврит, поэтому русский давался ему легко. Через какую-нибудь неделю он уже вовсю болтал с моим мужем о «церковний политик и церковний реформ»:
— Церковь всегда новий, потому что в нем дышит живой благодать, он — живой организм, которий растет, но это не то, что у него вдруг прибавляется новий — третий — ног или ух.
Когда он уходил в Рождественский монастырь и надолго там оставался, мы по нему скучали.
По-видимому, он там тоже оказывался меж двух огней: как же, приехал по приглашению отца Петра, а помогает отцу Филиппу, но, кажется, не ощущал по этому поводу никакого смущения и, когда он заговаривал об этой странной ситуации, лицо его оставалось ясным и простодушным, и только изредка по губам пробегала улыбка, словно кое-что в своем двусмысленном положении он находил забавным. Может быть, он не все понимал, что творилось между двумя его русскими наставниками, не ощущал всей остроты конфликта и всего накала страстей. Но, скорее всего, он был просто смиренный человек, пытавшийся принять благодушно все испытания, которые встречались на его монашеском пути, и благословить Того, Кто его по этому пути вел, всецело доверяя Его милосердию...
Меж тем начался Великий пост, и Габриэль не выходил из монастыря с раннего утра до глубокой ночи. Но на Торжество Православия он попросил отца Филиппа отпустить его на литургию в Богоявленский собор: там собирался служить сам Патриарх.
Да и мне хотелось попасть туда — именно там, раз в год, на Торжество Православия, на патриаршем богослужении возвышенно и властно возглашалась анафема всем еретикам. Душа, трепеща, обмирала, когда хор приглушенно и протяжно трижды повторял за архиереем: «Анафема, анафема, анафема».
— Пусть пойдет, — сказал мне отец Филипп, — ему это будет полезно, а кроме того — пусть постарается показаться на глаза Святейшему. Переведи ему — если Патриарх вдруг спросит, как ему в нашем монастыре, пусть не стесняется, отвечает, что Лаврищев все еще здесь и, кажется, не собирается никуда перебираться. Впрочем, я и забыл, что он по-русски почти и не говорит. Когда он мне помогает, я этого порой и не чувствую — есть у нас какое-то внутреннее понимание, взаимный отклик, диалог...
Патриаршее богослужение начиналось на полчаса часа раньше воскресной литургии у отца Филиппа. И, проезжая мимо Рождественского монастыря, мы наблюдали там тишь да безлюдье.
Служба на Торжество Православия действительно была торжеством, утверждающим великую власть Церкви. Когда она подошла к концу, Габриэль вздохнул:
— Как я хотит получить мой причастий!