гареме. Но не задерживайся у отца долго, возвращайся в покои, которые тут для тебя приготовят и где тебя, после четвертой молитвы, я навещу еще сегодня.
Воцарилась тишина, как пишут в художественных произведениях, чреватая надвигающейся бурей. Султан, улыбаясь, довольный собою, поставил опустошенную чашечку на перламутровый табурет, пододвинутый к его левой руке, и смотрел на Лейлу в ожидании, когда девушка очнется, как он полагал, от своего счастливого оцепенения. Охваченная тоской, Бехидже, предчувствуя неотвратимую катастрофу, прижимала к груди верещавшего мальчишку, а Лейла — что же сделала Лейла? Ничего особенного: медленно и со всем тщанием закрыла свое застывшее и помертвелое лицо покрывалом, некоторое время постояла молча — покрывало ее то резко поднималось, то снова опадало от трудного учащенного дыхания — и наконец проговорила:
— Желание моего светлейшего повелителя — приказ для меня. Как Тот, Для Кого Нет Титула, Равного Его Достоинствам, сказал, так и будет. Владыка повелел, чтоб я рассталась со своим отцом; я так и поступлю. Он распорядился, чтобы после этого я вернулась в гарем, я вернусь. И на этом мои обязанности кончаются. В каком состоянии застанет меня султан, когда, как он сказал, навестит меня после четвертой молитвы, это уж мое дело.
Султан, которому до сих пор не доводилось слышать ни слова, ни звука, которые противоречили бы его желанию, не сразу понял.
— Ну и? — все еще милостиво проговорил он. — И какой же я тебя найду? Надеюсь, прекрасной, изнывающей от любовной муки и томлений.
— Вовсе нет, — ответила Лейла. — Ваше Величество застанут меня мертвой.
И она направилась к дверям, прочь из комнаты. Султан, оторопев, оглянулся на свою третью жену, которая из предосторожности уже давно положила ребенка в колыбельку и теперь стояла перед своим господином и повелителем с опущенной головой, будто это она нанесла ему оскорбление.
— Что это значит? — спросил султан. — Что она хотела этим сказать?
— Она этим хотела сказать, — забормотала Бехидже, — она хотела этим сказать, о благословенный повелитель, что очень жалеет о разлуке со своим ученым отцом… нет, не так, прошу прощения, слова ее имели совсем другой смысл: она хотела сказать, что великая честь, которую Ваше Величество ей оказали, выше ее сил, так что она умрет прежде, чем дождется визита Вашего Величества.
Султан, грозно зарычав, вдруг рявкнул:
— Лжешь! Лжешь, бесстыдница, ты вступаешься за мерзкую девку, которой нет прощения! Хороши же у тебя двоюродные сестры, хороши приятельницы, которых ты приглашаешь на посиделки. Она хочет перерезать себе горло, лишь бы не спать со мной, — вот это что, вот каков смысл кощунственных слов, какие мне пришлось от нее услышать; она предпочтет отравиться ядом или проткнуть себе сердце, только бы не очутиться в моих объятьях!
Бехидже рухнула на колени и протянула к султану обе руки.
— Помилосердствуй, супруг мой и повелитель, яви свою милость к Лейле, она молода и простодушна, сама не знает, что творит.
Султан поднялся и надел тюрбан.
— Пока голова у меня на плечах, — проговорил он теперь уже глухим голосом, как и подобало владыке, Высочайшему из Высочайших, — я обрушу на нее такие беды, что у нее и вправду появится причина добровольно расстаться с жизнью.
Проговорив эти слова, он вышел, но, оказавшись за дверьми, снова распахнул их и, заглянув в покои, крикнул:
— Ты свое тоже получишь! — И исчез. В этот же день после четвертого моления, то есть как раз когда Тот, Для Кого Нет Титула, Равного Его Достоинствам, если бы все вышло по его желанию, должен был посетить в новых покоях свою молоденькую гёзде Лейлу, он, все еще разъяренный и страдающий от чего-то непостижимого, что у особы не столь высокопоставленной и всемогущей можно было бы назвать чувством пережитого стыда и унижения, а в груди Высочайшего обернулось изумлением и почти мистическим испугом, каковой у обыкновенных смертных привел бы к полному пересмотру всех естественных законов, когда огонь холодит, лед жжет, а дорога вверх ведет вниз, — в сопровождении лишь придворного маршала добрался до своих небольших апартаментов, предназначенных для аудиенций, размещавшихся в северном крыле дворца заседаний, и, снедаемый жаждой мести и удовлетворения за оскорбление чести, повелел тут же привести несчастного Лейлина отца, историографа Хамди-эфенди, который, уведомленный о прегрешении дочери, уже битый час томился в приемной, ожидая страшной минуты высочайшего гнева. Хамди был мужчина крепкий, плечистый, полнокровный, но в эту минуту лицо его, обычно румяное, стало пепельно-зеленым, да и фигура как бы уменьшилась.
— Ваша милость, — взмолился он, не успев даже подойти к султану. — Дочь моя не ведала, что творит. Я не могу объяснить ее поведение иначе, как вмешательством сил ада, которые сбили с толку ее неискушенный ум.
— Слова твои бессмысленны и тщетны, — сказал султан, — они весят и значат не больше, чем отдаленный лай собак из квартала Галата, которых я прикажу извести, ибо их неистовство оскорбляет мой слух. Ты вполне заслуживаешь, чтоб я повелел сделать тебя на голову короче — в устрашение всем отцам, забывающим о своем первом и священном долге внушать своим детям, безразлично — сыновьям или дочерям, — надлежащую любовь и почтение к своему повелителю. Однако я нуждаюсь в твоих услугах, поскольку только ты разбираешься во всех этих документах, летописях, бумагах, хрониках и протоколах, без свидетельства которых — увы — слава моей империи и моя собственная сведется лишь к невнятному лепету толпы и простодушной легенде, которая хоть и увлекательна и забавна, но ей нельзя верить. Посему ты останешься живым, как останется в живых и твоя подлая девчонка, но жизнь ей сохранят только для того, чтоб она пожалела о смерти. Я поклялся, что, пока у меня голова на плечах, у нее, пожелавшей покинуть мир сей, дабы избежать моих милостей, будет достаточный повод казнить себя собственноручно. Я ее…
В этот драматический момент султан сделал паузу, чтобы насладиться ужасом Лейлиного отца, Хамди- историографа.
— …выдам за самого грубого, самого мерзопакостного из своих рабов, и сделаю это тотчас, не сходя с места, чтобы он вошел к ней еще сегодняшней ночью.
Вынеся свой окончательный приговор, султан с жестокой усмешкой поглядел на старого историографа, который стоял перед ним, покрытый бледностью, опустив глаза, чтобы спрятать под опущенными веками выражение горя, или же, вполне возможно, облегчения, ибо, как ни досадно, как ни оскорбительно иметь зятем грубого раба — в отличие от потери жизни, это горе ни в коем случае нельзя считать непоправимым. Так вот, он стоял, поникнув головой, сгорбившись, бессильно опустив руки и согнув колени, являя собой картину полной обреченности, чтобы султан не догадался, как он на самом деле рад, что из этой дьявольской передряги единственное его дитя вышло без особого урона — лишь бы султан не передумал.
Разумеется, султан об этом тоже догадался, поскольку был не дурак, и то, что знал о ценности жизни старый историограф, было известно и ему. Высочайшему из Высочайших, но поскольку самый острый приступ гнева миновал, то ему уже нетрудно было додуматься, что, прикажи он казнить роскошную Лейлу за отказ подчиниться его воле, он лишь усугубил бы и углубил тот позор, что обрушился на его голову, поэтому он разглядывал папеньку Лейлы с улыбкой отъявленного садиста, словно бы приговор, им только что произнесенный, на самом деле считал самым жестоким изо всех существующих. А потом произнес:
— Ну, а теперь мы осмотрим женихов. Они готовы?
Придворный маршал, импозантный старец с длинной седой бородой, которую при дворе, кроме султана, имел право носить он один, с важностью подтвердил:
— По вашему повелению, мой султан, я приказал управляющему дворами согнать и привести самых звероподобных из животных, самых безобразных из чудовищ, самых отталкивающих из мерзейших рабов- выродков.
Он кивнул привратнику, чтобы тот отодвинул портьеру задних дверей; и вскоре в залу вступил управляющий дворами с двумя стражниками-татарами в полной военной форме — металлические шишаки на головах, ганджары вынуты из ножен; они ввели, подталкивая остриями кинжалов, покрытого грязью молодого человека с лицом, отмеченным печатью абсолютного отупения и обезображенным гноившейся заячьей губой. Казалось, он совсем не понимает, что с ним происходит, ведут ли его в тюрьму, на казнь, на