перед собой внимательно и непреклонно; однако она уже не была ребенком, ибо грудь ее красиво вздымалась над высоко перетянутой талией платья, а бедра, хотя и узкие, были уже вполне по-женски развиты; отмеченная нами простодушная детскость ее чистого, ни мыслью, ни страданием не замутненного лица, ее вздернутый любопытный носик, своеобразно изогнутой формы, изящно и естественно, как это бывает только у детей, сливался с выпуклостью белого, спокойного чела, впечатляли своим контрастом — захватывающим и дразнящим, и, наконец, при ближайшем рассмотрении, сама эта детскость оказывалась вовсе не такой уж детской, а весьма сексуальной — то есть до того сексуальной, что просто удивляло, как можно быть настолько сексуальной, оставаясь притом настоящей, изысканной принцессой.
Как нам известно, однажды Петр уже имел счастье видеть ее во время своего геройского выступления на пьяцца Монументале, когда она стояла на балконе в окружении своих высокопоставленных родственников, но теперь, столкнувшись с ней носом к носу и учтиво поклонившись, он сам сделался предметом пристального изучения ее каштаново-золотистых глаз и почувствовал, как приливает кровь к его мужественному лику воинственного архангела.
— Ах, наш новый arbiter linguae latinae, — произнесла принцесса и приостановила свой полет, ибо ее плавную воздушную походку невозможно было обозначить лучше и вернее, меж тем как ее учитель, низенький толстяк в линялой лоснящейся черной одежде, сделал еще два-три шага, прежде чем, выразив досаду и нетерпение, последовал ее примеру и тоже остановился.
— Ну что же, наш милый arbiter, чтобы отработать хлебушек, который вы будете у нас кушать, помогите, пожалуйста, моей убогой памяти — напомните мне странное название перфекта в такой, например, фразе: «Omne tullit punctum, qui miscuit utile dulci»[55].
Если принцесса вознамерилась срезать arbitrum linguae latinae — а она, конечно, этого хотела, — то нельзя было выдумать вопроса более коварного, ведь чем лучше, свободнее и естественнее ты владеешь чужим языком — безразлично, живым или мертвым, — тем труднее предполагать, что ты разбираешься также и в теоретической грамматике с ее сухой терминологией. Но Петр был как раз из породы тех людей, кто, однажды услышав и усвоив нечто, сохраняют это в памяти навеки. Подавив возмущение, вызванное бестактным упоминанием принцессы о хлебушке, который он будет у них кушать, и тем, что она обратилась к нему как к arbitro linguae latinae, словно еще совсем недавно он не отличился у нее на глазах качеством, более достойным внимания, чем знание латыни, Петр, любезно улыбнувшись, ответил:
— Право, не знаю, чем я заслужил столь почетный и ответственный титул arbitri linguae latinae, которым соизволил одарить меня Его Высочество герцог, ведь краткая наша беседа, которую я имел честь вести с ним на языке Цицерона, не была вполне убедительным доказательством моей к этому способности. Однако повеление властителя обжалованию не подлежит, и я, спрошенный его милостивейшей дочерью, ответствую: этот перфект называется гномическим, и латинисты охотно употребляют его в нравственных сентенциях и сравнениях, чтобы тем самым подчеркнуть их всеобщее и вневременное значение, ну, к примеру: «Veluti, qui anquern pressit», что означает: «Словно тот, кто наступит на змею» или…
Это был удачный ответ, достойный не только arbitri linguae latinae, но и arbitri rhetoricae, которым Петр также был назначен, тем не менее он не смог продолжить фразы далее, чем это «или…», потому что принцессочка прервала его нервическим возгласом:
— «Кто наступит на змею!» В моем присутствии он рискует говорить о подобном…
— Покорнейше прошу вас извинить меня, мадонна, — проговорил Петр, очень напуганный изъявлением ее брезгливости и возмущения. — Но осмеливаюсь обратить ваше внимание, что я, если выражаться точнее, говорил не о том, что оскорбило ваш слух, — этого, конечно, я никак не мог предвидеть, о чем никогда не перестану сожалеть, — я говорил не об этом, я привел такую фразу в качестве типического примера того вида сравнений, когда рекомендуется употребить прошедшее постоянное, гномический перфект.
— Благодарю за наставление, — холодно произнесла принцесса. — Если вам и впрямь просто не повезло с более удачным образчиком этого вашего гностического перфекта, чем тот, о змеях, то примите мои извинения.
Кротко и сдержанно склонив лицо, так что стал виден ее прелестный, с трогательной седловинкой профиль, она взяла толстяка-учителя за локоть и поспешила дальше.
— А теперь снова ваш черед поучать меня, все мне объяснить и растолковать, ах, я так жажду познаний, объяснений и толкований! Ну и как же там было с этими вашими звездами, которые образуют над Италией только кажущийся свод? Ах, нет, не надо, это я уже поняла, расскажите лучше, кто же все-таки осветит наш земной шар, если мы поднимемся в воздух?
Удрученный Петр в расстройстве следил, как она плывет по зале, увлекая за собой наставника, и сам себе твердил вполголоса «каррамба, каррамба». Добравшись до своих апартаментов, он уселся на роскошное ложе с подушками, расшитыми золотыми лентами и орнаментом, что хоть и поражало великолепием, но, разумеется, мешало спать, и несколько раз стукнул себя кулаком по голове. «Каррамба, — повторял он, — как же я оплошал, дурак, мальчишка, так тебе и надо, нечего связываться с принцессами». Ему хотелось смеяться и плакать, бежать за ней, грызть парчовые украшения на подушках, но он остался неподвижно сидеть на месте, будто пришибленный, каким на самом деле и был, потому что нещадно колотил себя но голове, приговаривая «каррамба, каррамба». Выработав привычку ничего себе не внушать и не обманываться, он вполне понимал, что постигшее его несчастье — классический пример так называемой coup de foudre[56], или любви с первого взгляда, что с этого мгновенья весь мир для него разделен на два лагеря и главный из них — тот, где царит она, принцесса Изотта, единственная, незаменимая и неповторимая; он сознавал также, что начало, только что положенное, не застынет на месте, а получит продолжение и развитие — хотя бы уж потому, что он, Петр, повинуясь своей мужской чести, должен без страха и сомнения следовать велению своего сердца. Было ему ясно и то, что появление в роли героини грядущих событий не кого-нибудь, а дочери властителя Страмбы — факт абсолютно фатальный; даже в том случае, если все пойдет как по маслу и ему, Петру, удастся снискать благосклонность принцессы, то очень трудно будет убедить завистливый и неблагожелательный мир, что он, Петр, поступает не по расчету, а из чистой и бескорыстной любви; конечно, ему придется туго, тем более что и сам он не может быть безусловно уверен, что влюбился бы в Изотту так же сильно, как теперь, окажись она, скажем, не принцессой, а, к примеру, прелестной горничной. Без сомнения, разумеется, это фатум, роковое стечение обстоятельств, но и — напротив — непомерно-счастливое, необычайно благоприятное событие, потому что коль скоро он, Петр, замыслил добраться до вершин славы и стать гордостью и благословением рода человеческого, то для него невозможна ни какая другая роль, кроме наивысшей, а если уж и влюбиться в кого, то только лишь в принцессу; именно это и произошло. Сейчас исключительно важно решить вопрос: как сойтись с принцессой поближе и поправить, поелику возможно, то, что теперь оказалось испорчено.
Как будто в ответ на эти размышления раздалось чье-то царапанье, и в покои вступил высокий костлявый старик, которого сопровождал худенький тихий паренек: старик назвался Гансом Шютце, портновских дел мастером, присланным по приказу герцога снять с господина Кукан да Кукана мерку для платья. Его Высочество герцог, элегантнейший из мужчин Италии, любит, чтобы его придворные также были изысканно одеты, и посему повелел ему, Гансу Шютце, изготовить для господина Кукана платье на разные случаи, но прежде всего — костюмы парадный, охотничий и повседневный.
Петр был обрадован этим более, чем, при своем бескорыстии, мужественности и похвальном отсутствии тщеславия, считал бы для себя возможным, ибо это означало, что герцог не думал ограничить проявленное к нему расположение лишь лестными похвалами, произнесенными на балконе перед лицом возбужденной толпы, и выделением сверхроскошной квартиры, где, говорят, во время своего последнего визита в Страмбу жил сам король неаполитанский, что, разумеется, было приятно Петру, но и несколько тревожило: ведь глупо думать, будто ему позволят надолго задержаться в столь знаменитых апартаментах; вместе с тем ему нравилось, что портной поскребся в дверь, а не постучал, поскольку это означало, что при страмбском дворе, вернее, при его, Петровом, дворе, придерживаются тех же тонкостей в поведении, кои являлись законом для любого из придворных императора в Праге; к тому же он был рад избавиться от досадной, тайной, но изнурительной заботы, что заявляла о себе откуда-то из глубин его растрепанных мыслей, — заботы о том, как бы приблизиться к принцессе и ее окружению, притом что в карманах у него пусто, ведь о денежном вознаграждении, которое он за свои три должности мог бы получать, до сих пор речи не заходило, а о том, что он благородно возвратил мешок с деньгами, доверенный ему Джованни, не стоит