эту одичавшую неуправляемую толпу влились рыбаки с боковых улочек, чтобы расправиться с голубыми за то, что те так бесцеремонно прогнали их утром с рыночной площади; голубые лупили желтых, поскольку понимали, что иначе из этой давки живыми не выбраться, но те же голубые вместе с желтыми дрались противу черных, рыбаки колошматили нерыбаков, пробиваясь вперед, а рыбаки и нерыбаки совместно топтали и черных, и голубых, и желтых, притом молотя, колотя их и шпыняя, не переставали орать и «слава», и «позор», и «да здравствует», и «долой», плакали и смеялись, и надо всем этим вспыхивали фейерверки, рвались петарды и гремел колокольный звон.
Мужчины, поднявшие Петра на плечи, по короткой, но трудной дороге направились к черному помосту у клетки, где неподалеку от подохшего льва все еще лежал бесчувственный Джованни, и только там сняли Петра с плеч — очевидно, затем, чтобы оттуда его было видно всем, а может, опасаясь, как бы толпа не раздавила его, или без всяких «чтобы», просто сняли с плеч, и все тут; так и стоял он, потрясенный, но живой и невредимый, над телом убитого capitano di giustizia, с напряжением ожидая, что будет дальше, а точнее: как поступит и как поведет себя герцог, который все еще торчал на балконе, угрюмый и неподвижный. Игра далеко еще не была завершена, ибо за властителя выступал целый воинский гарнизон, которому — пошевели герцог пальцем — ничего бы не стоило укротить и разнести в пух и прах бушующих страмбан и потопить в крови их возмущение, что для Петра обернулось бы роковым несчастьем, потому что, даже если бы он уцелел во время вмешательства военных сил, потом его все равно судили бы как убийцу. Но если герцог, размышлял Петр, с толком прочитал своего любимого Макиавелли и воспринял его советы, то он не предпримет ничего подобного, просто примирится с тем, что есть, то бишь со смертью capitano, и сделает вид, что и сам не желал ничего лучшего, — только и ждал, когда capitano сыграет в ящик и уйдет в небытие; ибо, как утверждал ученый флорентиец, в ситуациях, которыми невозможно управлять, мудрый и прозорливый правитель отринет прирожденную свою интеллигентность и прикинется дурачком. Конечно, в том дичайшем переполохе, который все еще творился вокруг, трудно было прикидываться кем бы то ни было — будь то умником или дураком; поэтому Петр принялся отчаянно размахивать руками и показывать жестами, что он якобы хочет что-то сказать и просит тишины, а когда ревущие орды потихоньку угомонились, он, с улыбкой повернувшись к герцогу, поднял руки ладонями вверх, этим древним жестом давая ему понять, что верноподданные мечтают услышать правителя столь же страстно, сколь истомленные путники в пустыне жаждут влаги небесной, дабы освежить ею губы и смыть пот, усталость и грязь.
Тут же последовал общий оглушительный свист и возгласы протеста, потому что народ не желал слушать герцога, чьи речи он слышал множество раз, он желал слышать героя дня, ниспосланного самим небом, но после того, как Петр отказался, не переставая убедительными жестами упрашивать владыку произнести речь, толпа понемногу успокоилась снова.
И тут оказалось, что герцог с пользой для себя освоил учение Макиавелли. Прежде всего он принял гордую и самоуверенную позу, что автор «Государя» настоятельно рекомендует правителям, — в подобной позе молодой Макиавелли запечатлен на портрете славного Анджело Бронзино: левой рукой он опирается о толстый том свода законов, лежащий на столе; герцог Танкред оперся не на свод законов, а на балюстраду балкона, и, резким взмахом правой руки утихомирив последние всплески гвалта, выставив вперед подбородок, как тот, черный, сзади, прочистил горло и в наступившей тишине, нарушаемой лишь трезвоном колоколов, произнес следующее:
— Дорогие подданные, еще сегодня утром нам представилось, что этот день будет самым мрачным и самым печальным днем в истории нашего любимого города и отечества, днем, когда насилие, произвол и бесправие, кои мы — по соизволенью Божьему — вынуждены были сносить и терпеть, достигнут своего позорного апогея. Поэтому, когда мы изучили гороскоп, составленный для нас всем вам хорошо известным звездочетом Лессандро Гадди, и прочли там, что сегодня, да, именно сегодня, должно свершиться счастливому перевороту, когда с нашего города и государства будет наконец снято заклятие, которое в качестве Божьей кары Страмба терпела более шести лет, мы не поверили этому и даже строго попеняли Лессандро Гадди за то, что он допустил нелепейшую ошибку, ибо ничего подобного свершиться не могло, но вот теперь мы убедились, что наш милый Лессандро Гадди никакой ошибки не допустил, и мы просим его нижайше простить нас и берем свои резкие слова обратно.
Тут герцог повернулся, указывая на апартаменты, перед которыми стоял на балконе, где, как можно было предположить, находился упомянутый Лессандро Гадди, и ласковым движением руки поздравил осчастливленного астролога; народ закричал: «Ewiva, ewiva!»[51] — и прослезился от восторга.
Герцог, даже не пытаясь прервать овации, поскольку они были вполне заслуженны, недвижно выжидал, когда они смолкнут сами собой.
— Да, — продолжал он далее, — более шести лет лежал на нас гнет Божьей немилости, вызванной позорным предательством одного из первых сынов Страмбы, покойного графа Одорико Гамбарини, которому мы теперь желаем, чтоб земля была ему пухом, ибо мы отпускаем ему грехи и снимаем проклятие, лежавшее на его имени. Вершителем указанной Божьей кары был сам папа, это он, наместник Бога на земле и ленный владыка Страмбы, назначил нам шефом полиции capitano di giustizia, того, кто теперь лежит мертвым на помосте, возведенном для свершения казни, ибо миссия его завершена, но приказано ему было категорически — с помощью полиции дать как можно ощутимее почувствовать населению Страмбы, что это значит, если Бог отвратит от народа свой светлый лик, и мы, не только как правитель Страмбы, но и как верный слуга Его Святейшества, мы поддерживали усилия capitano, конечно, с горечью и болью в сердце, ежедневно умоляя Господа пламенной молитвой, дабы избавил он нас от дальнейшего претворения этой печальной миссии. Мы были услышаны лишь сегодня, когда в полном соответствии с расположением звезд, — как верно истолковал его наш знаменитый Лессандро Гадди, — молодой герой, поспешивший в наш город из далекой страны, лежащей за Альпами, явился исполнителем милости Божьей и выстрелом из своего ружья — что означает, собственно, одним движением пальца — спас от страшной и незаслуженной смерти невинного потомка упомянутого графа Одорико Гамбарини, которому, как сказано выше, мы простили его постыдное деяние, а заодно раз и навсегда избавил нас от дьявола, который столь долгое время по воле Его Святейшества пребывал в наших стенах и, вероятно, даже с излишним усердием исполнял свое суровое предназначение.
Герцог сделал паузу, предоставляя своим драгоценным подданным возможность излить свою радость и благодарность, что драгоценные подданные и совершили способом, соответствующим их темпераменту, и продолжил опять:
— Нет для правителя события более отрадного, чем возможность встретиться лицом к лицу со своим народом и известить его об окончании дней траура и несчастий, о наступлении времен более светлых и радостных, чем все минувшие светлые и радостные времена, отмеченные в истории Страмбы. Смерть бывшего capitano di giustizia — факт истинный и неподдельный, но, кроме этой истинности и неподдельности, есть в этом сверх того еще и значение символическое. Capitano скончался, и вместе с ним в этом городе и государстве окончило свое существование его ведомство, поскольку уже никто больше не займет его места.
Герцог снова помолчал, с улыбкой пережидая, пока утихнет шум, вызванный этим сенсационным заявлением.
— Да, — продолжал он, — никто больше не займет его места, а должность шефа полиции буду исполнять я самолично, так всегда было в добрые старые времена, когда на нас еще не лежало бремя проклятия. Это первая серьезная перемена, которую сегодняшний день вносит в историю Страмбы. А имущество, ставшее ничейным в связи со смертью capitano, дворец и латифундии будут возвращены семье, которой они принадлежали искони и которую теперь представляет единственно молодой граф Джованни Гамбарини, кого мы сердечно приветствуем среди нас.
Тут Петр спрыгнул с лестницы, отодвинул щеколду и вывел из львиной клетки перепуганного Джованни, который, однако, уже мог самостоятельно стоять на трясущихся ослабелых ногах, и, ведя его, будто даму, вступающую в танцевальную залу, помог подняться по ступенькам на помост. И пьяцца Монументале почернела от шляп, шапок и беретов, которые осчастливленные страмбане подбрасывали в воздух, и возгласам «Эввива! Эввива Гамбарини!» не было конца.
— Вот теперь он стоит тут перед вами, — во все горло вещал пришедший в экстаз герцог, — живой и невредимый, он, кто, по соображениям разума, не ведающего тайных помыслов Божьих, уже и не должен бы находиться среди нас, — а вот он стоит, символ невинности и чистоты, чтобы не только принять свое