размозжить голову первому, — герцог в своей мизантропии называл этот шедевр «Символ человеческих отношений» либо просто «Человеческие отношения», — и даже забавную игрушку, рассчитанную на простачков, огромную клумбу, где цветы были рассажены в виде циферблата со стрелками, которые приводились в движение механизмом, скрытым под землей; так вот, эта клеть, по вертикали превосходившая возможную высоту львиного прыжка, была временным летним местопребыванием грозного Брута, огромного хищника берберийского племени, кровожадного и своим одиночеством самому себе опротивевшего льва, о котором говорили, будто он каждый день сжирает сырым полконя и что пятнадцать лет тому назад герцог получил его в дар от венецианского дожа. И тот необычный факт, что клеть, в зимние месяцы разбиравшаяся на части и хранившаяся в оранжерее, теперь ни с того ни с сего была вынесена на самую середину площади, давал однозначный ответ на вопрос, поднявший на ноги всю Страмбу: Джованни Гамбарини будет заживо брошен на съедение льву, который растерзает его своими ужасными когтями, разорвет чудовищными клыками, и граф погибнет так, как некогда гибли первые христиане.
Да, именно как первые христиане; эта мысль привела Страмбу в смятение сверх всяких представлений и ожиданий. Теперь, точно так же, как полтора тысячелетия назад, людей истязали всеми мыслимыми и немыслимыми способами, включая толчение в ступе, но из благоговения перед неописуемыми Христовыми муками никого не распинали на кресте, точно так же, как — памятуя пресловутое истребление первых христиан во времена правления римских императоров — никого не бросали на растерзание диким хищникам, и вот герцог Танкред, точнее, его дьявольский capitano di giustizia, ибо страмбане, как уже водится, верили, что герцог, в сущности, добрый человек, но находится под влиянием шефа полиции, решился прибегнуть к этой мере, и, конечно, это было чересчур, переходило всякие границы, вопияло не только к небесам, но и выше. И Страмба, город мирных перчаточников, расшумелся, зазвенел мелодией, сложенной из монотонных, но в высшей степени взволнованных, шепотом произносимых вопросов, вроде:
— Ты слышал?
— Не может быть!
— Что, Брут?
— Что же это, наверху все с ума посходили?
— Молодого Гамбарини, будь проклято его имя отдать на растерзание льву?
— Говорю тебе, там уже клетка стоит. — И так далее и тому подобное, и все это вместе производило такой гул, будто гора Масса готовилась к вулканическому извержению; до экзекуции было еще далеко, даже клетку установили еще не вполне, а уже лилась кровь и трещали кости, ибо узенькие улочки, ведшие к пьяцца Монументале, оказались забиты рыбаками, изгнанными с рынка, их кадушками и ишаками, причем некоторые из кадушек не выдержали напора ротозеев, валивших в центр города, и рыбаки, так или иначе выведенные из равновесия, принялись мужественно и бесцеремонно палками и кулаками оборонять свои добытые у моря клады; в дикой свалке и кутерьме, сопровождавшейся ревом людей и криками ослов, нескольких граждан втоптали в грязь, в помои, покрывавшие мостовую; среди них оказалась девяностолетняя старушка, набожная Чезарина Минутоло, нашедшая свой конец меж раздавленных осьминогов и морских вшей, устриц, морских звезд и ежей.
И тот, кто до сих пор не верил, что дотоле неслыханное дело совершится, убедился в этом, когда около десяти часов утра снова отворились ворота дворца и из них выехала, влекомая парой взмыленных меринов, настолько перепуганных, что двое возчиков должны были вести их под уздцы, вторая клеть, на трех железных колесиках — двух спереди, одном — сзади, которая медленно и неуклюже катилась вперед; и в этой клети лежал сам Брут, песочного цвета, огромный, высокомерный, и облизывал себе лапы; то была его дорожная клетка, в которой его некогда доставили из Венеции. Толпа обмерла, только где-то позади пискнул тонюсенький женский голос, произнеся какое-то жалостливое слово, относившееся, конечно, к тому, кто должен стать жертвой Брута, — poveretto[42], но Брут приподнял свою огромную гривастую голову, глухим рыком заглушив и этот робкий голосок.
В эту или приблизительно в эту минуту Финетта, озабоченная душевным состоянием своего возлюбленного, заглянула в комнату номер пять и, к удовольствию своему, обнаружила, что Петр лежит одетым на измятой кровати, лицо у него желтое, а сам он словно окаменел в отчаянии; мы отмечаем, что все это она обнаружила к великому своему удовлетворению, поскольку опасалась, напротив, застать его в состоянии деятельного нервического возбуждения, когда совершаются разные безрассудства. Подсев к нему, она стала нежно гладить его по волосам.
— Пошла прочь, — проворчал Петр.
Она не обиделась.
— Ухожу, ухожу, carissimo[43], — поспешила согласиться Финетта, — по себе знаю, что в такие минуты лучше остаться одному. И не терзайся, ведь в конце концов все получилось лучше, чем я ожидала: у Гамбарини не будет времени орать, потому что стоит Бруту один раз шлепнуть лапой — и всему конец. Лучше умереть в лапах льва, чем в руках палача. У всех в Страмбе от этой казни глаза повылезали из орбит, а по-моему, это глупо, если бы мне пришлось выбирать между львом и сдиранием кожи, я, не поколебавшись, предпочла бы льва. Пойми это и перестань терзаться.
— А я и терзаюсь как раз потому, что все понял, — сказал Петр. — И мне стыдно именно за то, что я терзаюсь. Ах, Финетта, герцог прав, когда говорит, что человек — бесстыжий подлец и развратная тварь. Я хотел совершить подвиг, чтобы прекратить мучения Джованни, но теперь вижу, что для меня важно было другое: не сократить его муки, а совершить геройский подвиг. Оттого я и мучусь, но и чувствую облегчение, раз не надо ничего совершать, ведь я очень боялся.
— Что же ты этакого геройского собирался совершить, дурачок мой чокнутый? — спросила Финетта, вновь обеспокоившись. — Да разве же ты не поклялся мне своей честью и памятью родителей не уходить из этой комнаты?
— Э-э, что тут говорить, — сказал Петр, — у меня ничего не вышло, и все тут. В молодости я был чрезвычайно горд тем, что отказался признать, будто у королев не бывает ног. Я думал, что стою за правду, а отстаивал свое самолюбие. Вчера я поколотил и обидел твоего мужа, но я не имел на это права, потому что, предавая нас, он хотя бы совершил поступок, для этого у него был повод, и он отнюдь не задавался целью возвысить себя и хорошо выглядеть в собственных глазах.
Финетта ничего не понимала из его речей, находя, что это бред; она дотронулась рукой до его лба, и лоб на самом деле оказался горячим. Когда Петр перевернулся на бок, чтобы выплакаться, она, еще раз погладив его, на цыпочках вышла из комнаты, щадя его муку.
По пьяцца Монументале Брута сопровождал смуглый, усатый, сверкавший зубами и глазами, длинноногий малый, смахивавший на турка, невзирая на то, что именовался он или позволял себя называть Мартеллино, — то был смотритель и пестун льва, носивший титул domatore, дрессировщик, хотя Брут был каким угодно, только не дрессированным хищником; он не умел сделать ни одного прыжка, не умел проскочить через огненный круг и не знал всяких прочих фортелей, чем владеют прирученные львы. У Мартеллино был длинный хлыст; время от времени он щелкал им в воздухе, гортанным голосом грубо покрикивая направо и налево:
— Посторонись! Дорогу! Дорогу! Прочь с дороги!
Это было излишне, потому что люди освобождали дорогу и без щелканья хлыстом, и без окриков дрессировщика — они пятились назад, с ужасом вдыхая терпкий львиный запах. Мартеллино несколько раз обошел большую клеть, только что поставленную, и несколько раз сильно пнул ее ногой, дабы убедиться, прочно ли она соединена, между тем возница отпряг лошадей, и тут наступили напряженнейшие минуты: Брута переводили из одной клетки в другую; оказалось, что это не так-то просто, потому что, когда укротитель распахнул боковую дверцу большой клетки и с помощью обоих возниц вогнал в них передок дорожной клетки, в последний момент открыв ее, чтобы Брут спокойно мог выйти, лев, не обращая внимания на эту перемену, остался лежать в своей клетке, продолжая облизывать лапы, и, наконец облизав, устало положил на них свою косматую голову и закрыл желтые кошачьи глаза, будто намереваясь вздремнуть. Толпа замерла, и когда доматоре принялся понукать своего подопечного, тыча хлыстом в задницу, со всех сторон послышался смех, который тут же, однако, сменился воплем ужаса, потому что Брут, до последнего мгновения неподвижный, внезапно, прижавшись животом к полу, словно змея, когда она меняет кожу, начал вылезать из клетки и прыжком взметнулся вверх. Впечатление создалось такое, будто у него выросли крылья или его подбросили пружины, так что он мог бы играючи перескочить через металлические зубья, расположенные по краям решетки; но у него не было крыльев и подбросили его не