ходатайствовала в полиции, в канцелярии наместника и одно за другим слала прошения в Вену. Писать, заметим мимоходом, она очень любила, охотно пользуясь с таким трудом доставшимся ей искусством письма, — писала своим энергичным, размашистым почерком в императорскую канцелярию, в министерство юстиции, всем влиятельным особам, которых ей хоть раз случалось видеть. Неудачи ее не обескураживали, через девять лет она все же добилась своего. «Итак, можешь возвращаться, разрешение у меня на руках», — написала она сыну.
И сын вернулся.
— Видно, набродяжничался, коли домой заявился, — такими словами встретила маменька Войтеха.
— Теперь останусь дома навсегда, — ответил Войтех.
— То-то же, — сказала маменька.
К этому времени она давно уже имела собственную пивоварню, известную по имени ее первого владельца «У Галанеков». Пивоварня стояла, да и по сей день стоит на Вифлеемской площади, неподалеку от не действовавшей в то время часовни, где некогда проповедовал Ян Гус. К заднему крылу главного жилого двухэтажного дома, обращенного своим спокойным старинным фасадом к площади, лепились домики и хозяйственные пристройки, которые столь часто перестраивали и надстраивали, что не легко было разобраться в этой путанице стен и закоулков, лестниц, террас, галерей и проездов: вот помещение для варки пива — одноэтажное, нескладное, сумрачное здание с незастекленными окнами, отверстие между стропилами на гребне двухскатной крыши служило для выхода пара кипящих осадков; вот солодовня для проращивания солода, низкое крытое бревнами помещение, внутри прокопченное — там топили по-черному, без очага, без дымохода; рядом — овин, солодосушилка, где тоже топили по-черному; здесь хлев, сарай, колодезь, склад, бочарная мастерская и помещение для мочки ячменя.
В этом дворе выросли Войтех с братом Фердой, здесь они малышами вертелись под ногами у взрослых, играли в прятки в жутком темном сарае, где хранились мешки с хмелем, с галереи жилого дома глазели на занятный процесс смоления, когда из бочек, облитых смолой, из клубов дыма вдруг вырывались страшные языки пламени, и бондарь со своим помощником превращались в пурпурных, кашляющих дьяволов.
Пиво варили раз в неделю — по вторникам с раннего утра; еще затемно Войтех слышал пение — это пели сонные рабочие у котла, чтобы преодолеть дремоту, а то, чего доброго, угодишь ненароком в кипящее варево. Дробина после варки пива по деревянному желобу ссыпалась в повозку, запряженную парой белых волов. В четверг рабочие проверяли, как бродит сусло, в пятницу сбраживали его дрожжами и доливали чаны, в субботу пиво спускали в погреб, в понедельник готовились к новой варке, чистили котел и стоки, и так из недели в неделю, из месяца в месяц, из года в год.
После возвращения сына из Америки мамаша много не рассуждала.
— Так, а теперь присмотри себе дело потолковее, — сказала она и вышла, крепкая, сухонькая и неутомимая, как всегда, с раннего утра до ночи на ногах, незаменимая, бдительная.
Торговец привез хмель, развязал мешок, сверху — прекрасные головки. Но маменьку на эти штучки не поймаешь. Она закатывает рукав, не глядя опускает руку в мешок до самого плеча и берет пробу.
— Это не хмель, а мусор, — заявляет она торговцу. — С таким товаром ко мне не являйся.
Носила она только темные платья без всяких украшений, на голове белый чепчик с наглаженными оборками, обрамлявшими ее узкое лицо с длинным энергичным носом.
Мамаша выполнила обет, некогда данный своей покровительнице, святой Анне. Была она очень богата, помимо пивоварни «У Галанеков» ей принадлежала еще одна — на Скотном рынке, которой управлял ее старший сын Ферда; и, как обещала, не была она ни слепа, ни глуха к чужой беде. Кто просил у нее хлеба, получал буханку, а таких просителей в месяц бывало свыше четырех тысяч. Слухи о ее благодеяниях разнеслись далеко вокруг, даже под Татрами бродячие паяльщики рассказывали, что в Праге «У Галанеков» можно даром поесть и выспаться. Почта ежедневно доставляла ей пачки писем с просьбой о помощи и поддержке, и маменька безотказно помогала и поддерживала всех нуждающихся.
Войтех относился к этому скептически. «Благотворительность — прекрасное дело, — говорил он маменьке, — но лучше бороться против причин, породивших нужду». В Праге он чувствовал себя плохо. Полиция следила за каждым его шагом; скажем, если маменька посылала его в Жатец закупить хмель, ему надо было получить в полиции разрешение на выезд, а в Жатце — доложиться в полицейском участке, затем сообщить о выезде и по возвращении в Прагу вновь отметиться в полиции. «Дышать не дают», — жаловался он своим бывшим однокашникам по гимназии, которые навещали приятеля, привлеченные его славой революционера и скитальца.
Надо что-то предпринять, но что?
Он видел отсталость чешской промышленности и транспорта, средневековые методы обучения в школах, связанных надзором церкви, запущенное здравоохранение, необразованных и бесправных чешских женщин. Мамаша с тревогой наблюдала, как мучается сын, как что-то гнетет его, и боялась, чтобы он снова не уехал в чужую, но свободную страну.
Войтех привез из Америки два тяжелых ящика, но долгое время не мог собраться открыть их.
— В одном книги, в другом разные памятки, — ответил он, когда мать поинтересовалась, что лежит в сундуках.
И только спустя три месяца, — к тому времени она уже примирилась с мыслью, что Войтех никогда не станет ни пивоваром, ни промышленником, — войдя в комнату сына, застала его среди вещей, которые он достал из одного ящика, — тут были экзотические маски, примитивная ручная мельница для зерна, ярко расписанное копье, военный топорик и прочий хлам; задумчиво надувая свои румяные, уже округлившиеся щеки, он двумя пальцами поглаживал бородку.
— Вот это и есть те памятки, — сказал, он, увидев мамашу.
Войтех поднял с пола белесоватое кожаное покрывало и протянул матери его кончик.
— Это я получил от своего краснокожего брата Чандагуппа-сунта, пощупайте, какое мягкое.
Она пощупала, но смотрела не на покрывало, а в глаза сына — они были полны слез.
— Мягкое, — заметила она. — Но раз уж ты привез это сюда, надо бы все где-нибудь разместить, вместе-то они будут лучше выглядеть.
— Надо бы, — согласился сын. — У меня еще ящик с книгами, не придумаю, куда их девать.
— Я скажу, чтобы освободили голубую комнату, ту, что окнами выходит на Вифлеемскую улицу.
— Вот было бы хорошо, маменька!
— Она погладила его по остриженным ежиком волосам.
— Привыкнешь помаленьку, — сказала она.
— Не привыкну, маменька, — ответил Войтех. — Человек не должен привыкать, привычка — это конец. В Америке я разъезжал и выступал за отмену рабства, никак не мог привыкнуть, что хозяева погоняют негров вот этим, — он показал на страшную плеть из кожи бегемота, мирно лежавшую на кровати. — Разве можно привыкнуть к камешку в ботинке? Нельзя, и никто не привыкнет, не успокоится, пока не вытряхнет его из ботинка, понимаете меня, маменька?
Мать кивнула, обрадованная его признанием, что и к Америке он не привык. «Тогда зачем ему туда возвращаться? — думала она. — Словом, такой уж уродился, всюду его что-то гнетет».
Когда в шестьдесят втором году в Лондоне открылась Всемирная выставка, Напрстек поехал туда и, к бесконечной радости матери, вернулся бодрый и воодушевленный. О всем увиденном на выставке он рассказал на публичных лекциях; мало сказать, что лекции имели шумный успех, — они произвели впечатление разорвавшейся бомбы.
Войтех говорил о новых промышленных изобретениях, еще не известных в Чехии, развивая мысль об огромном значении механизации для образования людей. «Введение машин, — утверждал Войтех, — сэкономит много времени, которое можно использовать для чтения, науки, — одним словом, для просвещения». Он продемонстрировал несколько мелких домашних машин, которые привез из Лондона, в первую очередь холодильник, отжимник, стиральную машину и заявил, что нашим женщинам следует заняться своим образованием, посидеть за книжкой, вместо того чтобы убивать время на домашнюю работу дедовским способом. «Еще недавно, — говорил Войтех, — они топили в ложечке серу и протягивали через