на-гора таскал так, что пупок из задницы завязкой выскакивал, на версту за мной волочился. Хорошо, что помогли зачеты… Иначе…
— А что ж тебя на материке не оставили? Поближе к дому, ведь судимость-то первая?
— Я на следствии себя не признал виновным. А судью обложил по-своему, по-деревенски. При всем народе говном назвал. Жополизом. Сказал, что хоть на муди родителю повесите импортную этикетку и станете ее целовать, я его иначе чем кобелем звать не стану. А раз вы его защищаете, то и сами такие, как он.
— Вот они тебе в отместку и влупили по самую задницу, — вздохнул Берендей.
— Мне и мать так сказала, назвала недоумком. Мол, уж лучше бы молчал. Глядишь, не мучился бы теперь. Ну да хрен с ней, моей судьбой! Не очень я и сетую. Жаль только, что маманя не дождалась меня. Померла в прошлом году с простуды. А сестренки все замуж повыходили, ребятней обросли, заботами. Не до меня им нынче. Да и то, посылки присылали. Письма слали душевные. Видать, не вовсе меня забыли. Вот и я им отписал недавно. Всем четверым. Да только как отправить— не знаю.
— Давай мне, я в Ново-Тамбовке на почту сдам, как только
пурга кончится. В эти выходные в баню надо сходить все равно, — предложил давно проснувшийся Подифор.
Федька даже растерялся от того, что кто-то третий нежданно подслушал его откровения; покраснел, опустил голову.
— Не тушуйся, сынок. Я не хотел встревать. Да вишь, сои стариковский не длинней куриного. А и совеститься тебе нечего. Оно и я, доведись на твоем месте, тоже б харю начистил такому отцу.
— По-вашему, выходит, лучше было бы ему сдохнуть в концлагере? Чтоб пусть мертвый, но герой? Ишь какие все умные! Л вот его судьба уберегла. Другой бабе подарила. Так за это человека бить надо? Он же не забыл. Навестить приехал. С подарками, как человек. Не только в своей деревне, а и заграничной бабе глянулся. В мужья взяла. Какая разница что немка? У баб наций нет. Они друг от дружки, язви их в душу, ничем не отличаются, особо под одеялом. Но вот отца колотить— дело последнее. Отец после Бога — первый, — встрял еще один охотник.
— Если он отец, должен был после воины вернуться к детям. А не сидеть под юбкой немки. Покуда он, долбаный, там отъедался, детва могла с голоду перемереть. Кобель, он, и верно сделал, что морду ему поковырял, — не сдавался старик.
— Ладно, чего завелись на чужой квашне? Прав, неправ — Федька за свое отбарабанил. Не хрен ему теперь порох на пятки сыпать. Не к чему. Пусть память заживет. Она одна до самой смерти будет ему и судьей, и защитником, — отозвался Берендей и спросил Харю — Сестрам он писал? Иль как уехал, так и пропал?
— Им писал. Даже к себе звал. Насовсем. Жена его тоже, померла. Вот и понадобились помощницы. Да только ни одна не согласилась к нему. Хоть и скудно живут, и в нужде, а на своей земельке, в своей деревне. За своих ребят повыходили замуж. Там и маманина могилка. От нее — никак. Пуповиной держит за самое сердце. И пусть корявые мы, с виду неказистые, как и деревня наша, а любим ее больше судьбины своей. Вот и отказались девчонки мои на чужбину ехать. Не зря ж у нас говорят, что в чужих краях сердце тепла не чует, хлеб— не кормит.
— А про тебя спрашивал?
— Интересовался. Даже в суд письмо написал, что прощает, просит выпустить на волю. Да только судьи мне, видать, своей обиды не простили. Не приняли во внимание письмо родителя.
— Не собирается он больше в гости приехать? — поинтересовался Берендей.
— Нет. Покуда не хочет. Он так и отписал сестрам, мол, этого недоумка, значит, меня, видеть не желает.
Берендей подкинул в топку несколько поленьев. Они вмиг схватились рыжим пламенем.
Фартовый смотрел на крученый огонь в печи. Тот жадно, с треском, воем, пожирал дрова.
Вот так и жизнь… Появится на свет человек и не успевает глаза открыть, как обступают его со всех сторон нужда, печали, горе. Точат человека заживо. Изнутри и снаружи. Глядишь, пожить не успел, а в середке один пепел. Вот и скажи такому, что жизнь — подарок. Он и морду за то начистит. Разве муки — дар? Да он с радостью этот дар на кончину обменяет. Еще и бутылку впридачу даст. Хотя… не всякий.
Плачет пурга за зимовьем покинутым подкидышем, голосом старой матери, одинокой, как горе. Рвется в зимовье сворой пьяных кентов. Кто недоумок в пурге жизни? Человек или фортуна? Вон, кенты говорили, что они ее за хвост держат, как хозяин коня. Да только все это темнуха. В этой жизни даже своей заднице не всяк хозяин. А уж фортуне и подавно.
Берендей не говорил Харе, что еще осенью отправил он кентам письма в Южно-Сахалинск. Обсказал все. Ждал поддержки. А письма — будто пурга унесла. Ни ответа, ни привета на них. Будто не получили. Но ведь тогда бы вернулись они к Берендею.
Но кому нужен засыпавшийся кент? Это раньше фартовые не бросали друг друга. Держали в общаке долю хозяина, покуда он в ходке. Нынче измельчали… Одни фрайера.
Берендей вспоминал пережитое. Ведь вот Федька, ну что он такое? А случилась минута — выручал. Хотя ничем не задолжал Берендею. А эти… «С ними делая жизнь была», — вздыхал фартовый.
Берендей вспоминал, как бросил он письмо в почтовый вагон, как на его глазах уехал поезд, втянув длинный вагонный хвост в узкий распадок. Лишь хриплый гудок, успевший убежать за сопку, аукнулся голосом слабой надежды. Чего просил, чего ждал он от прошлого? Оно ушло. А если и вернется, будет ли в радость?
— Подкинь дров, — попросил Харя.
Берендей не сразу понял, он заблудился в своей пурге прошлого. И хотя давно уже выбрался из нее, сердцем и памятью еще не оторвался. И, словно замерзающий, увидев костер, получил надежду на жизнь, но до тепла нужно сделать самые трудные, пусть и последние шаги.
Федька подошел к окну. За ним серая муть пурги. Скоро рассвет. Может, утром пурга ослабнет. И тогда уйдут из зимовья охотники, а Берендей, забывшись, как случалось нередко, снова начнет метаться по зимовью, будто кого-то ожидая.
Федька видел, как, просыпаясь, фартовый первым делом подходил к окну, подолгу всматривался в пустынный морской берег, вслушивался в каждый звук.
«Неспроста это», — решил для себя Харя. Но ни разу ни еловом, ни взглядом не спросил, не насторожил Берендея. А тот день ото дня мрачнел.
— Давай чаю попьем и мужиков побалуем. Иначе примерзнут к доскам, — предложил Федька.
Берендей не услышал.
Харе стало совсем тоскливо. Таким задумчивым фартовый был и тогда, перед побегом…
Федька опустил голову.
Что ж, и на том спасибо, что не бросил его Берендей в лихую минуту. Дождался, пока он, Федька, научился ходить по зимовью. Спасибо, что заботой не обходил. А дальше — как судьба… Федька оглянулся. Охотники спали, лишь Берендей словно прирос к окну.
Нет, он уже никого не ждал. Устал верить и надеяться на несбыточное. Лишь душевная боль и память нет-нет да и толкали к окну. Чтобы еще раз убедиться, что он там, на воле, никому не нужен.
Осушив пару литровых кружек чаю, Берендей посадил перед собой Харю, заставил выволочь ноги из валенок и перед жаром открытой топки стал их растирать.
«Коль надо скоротать время, так хоть с пользой, пусть и не для себя. Самому уж много ль надо…»
Берендей растирал каждый сустав, мышцы, пальцы. Отхаживал Федькины «ходули», как сам говорил, в запаренной морской капусте. Обмотав ее листьями Федьку почти до горла, укутал его в одеяло, уложил у печки на лавку.
Эту процедуру Харя любил больше других. Не только ноги, но и все тело начинала окутывать теплая дремота. Боль отступала, легкое покалывание поднималось от пяток к плечам. И тогда Федька чувствовал, как ожившая кровь заставляет его жить, дышать, осязать, чувствовать.
Берендей все два часа не отходил от него. Спеленутый Федька не мог пошевелиться. Свободным оставался только язык.
Именно после трех таких процедур Харя научился ходить по зимовью. И только теперь решился