—
Чево расходилси, ровно ведмедь при
запоре?
Сам ты пень трухлявай. Побалаболь мине! Живо в рог укручу, — ругался Макарыч.
—
Дурной ты, право, слухай, про што я скажу. Ягода эта из крови человечьей сделана. В ней даже цвет такой. Помрет хто добрай, а Господь ево силы и здоровьюшко в ягоды эти определит. Они нас земных и грешных лечут ноне. В них кровушка тех, хто в тайге безвременно, по случайности сгинул. Любить бруснику-то надо. А ты шальным ведмедем елозишь по ней. За эдакое воздается опосля, — сказал Акимыч.
—
Ништо! Брусника, она, можа, и особливая,
а
живой души в ей нет. Зазря стращаишь. Не то видывал. Ан жив и поныне. Сдаетца, и тут Бог ни при чем.
—
Креста на тебе нет. Глянь, как та ягода на
могилах лепится. Жизшошкой
алеит.
—
На твоей могиле она не вызреит.
— ?..
—
Дерьма в твоей утроби нет. Усохло. Весь
ты
байками набитый. В мужиках до гробовой доски силушка играть должна. А ты дитем малоумным проканителил. Досыта, поди, не пожрал ни разу. С чево на твоей могиле чемуй-то взятца? Во што корни дать?
—
Об чем завелся? Мертвым могилы Бог
украшает.
И хотя Макарыч тогда осмеял Акимыча, но переменил отношение к бруснике.
Колька с Зоей давно скрылись из виду. Макарыч все еще стоял на крыльце. По короткому разговору понял, что Колька будет собирать образцы. Это камни такие, с площади, которую изучать надо. Их Макарыч тоже знает, носил, когда в проводниках хаживал. Еще тогда диву давался: «Эвон мудрено закрутили! Камни образцами величать удумали. По-ученому все обзывают».
И Макарычу вспомнилось вчерашнее. Вот заспорил он с сыном, что наука гольная без силушки да привычки к тайге ломаного пятака не стоит. Парень озлился. Макарыч и скажи:
—
А што ученай делать станит, коли рысь ево зачуит? По следам пойдеть? К ружжу наука непривычная. А рысь — она што? Зверь. С ей книжками дратца не можно. Речей ученых не уразумеит. Безграмотная потому как. Ей одно, с каво кровушку выпить, с каторжника аль с геолога. Ее ить надобно не токмо заслышать, а и углядеть сдалека. Эдакое особливым чутьем даетца. Неученым.
—
Испугал нас, — рассмеялся Колька и, порывшись в рюкзаке, вытащил что-то непонятное, черное, сунул в руки Макарыча.
—
Чевой-та?
—
Бинокль. В него всю округу на десять верст рассмотришь, как на своей ладони.
—
Бреши больше.
—
Смотри, — сказал Колька и подставил ту штуку к Макарычевым глазам.
—
Батюшки светы! — покрепче ухватился лесник за бинокль.
Свечка, что на столе стояла, толщиной с бревно на глазах вымахала. А бутылка! Из такой можно неделю всыто
п
ить.
—
От то глаза. Всяку хреновину снортют. Эдак свою Марью в их и не узнаишь. Сдуру-то спужаисси, — хохотнул Макарыч так, что стекла в окнах мелким бесом дрогнули. И добавил: — В их рысь
тигрой покажетца. Ученай-то, человек слабай, нутром изведетца. Никакой черемухой опосля не отпоишь.
—
По-твоему, я слабый? — разозлился Колька.
—
Тибе до ученово, как мине до неба. Грамотний и ученай, по-моему разуменью, што кисель от спирту различаютца. Можа, кады и станишь им. Но кады? Да и на што те канителитца попусту. Тайга, кали сердце к ей иметь, всех прокормить. Можа, тя, неученава, слаще попотчует…
- Почему же?
—
Любит она тибе крепко. Сызмальства
голубила. Сам таво не ведаишь. Мине — в душу въелось, Свой ты ей. Помнишь, заблукал ты по первому году в тайге? Я по воду вышел в ту пору. Ты и
стреканул с избы. Побегать смекнул без надзору. Вернулси в лесовье — тя нетути. Покликал — не отозвалси.
Тож в тайгу и навострился. Весна зачалась. Следы замыло. Глотку, думал, порву кричамши. Видать, и тибе разморило. К вечеру в лежку сыграл. На проталине в комок скрутилси. Уснул. А подле
медмежьи лапы с мою голову. Знать, матуха была. К дите сердце поимела. Не тронула. Хоть пробка еешная неподалеку выскочила. Вприскочку тибе
домой принес. Понял, бабы любить зачнут, коль ведмсдица душу твою не сгубила. Оне эдакое в титеш
ни
х чують, — покосился Макарыч на Зойку и добавил: — Хочь зверья она баба, а мужика и человечьева почитаит. Бабу изорвала ба, слыхивал про ето. Сам в глухомани порванное женочье тряпье видывал. Матухи их душу не выносят. Колька молча улыбался.
—
Отец, пошли в избу! Застудишься, —
позвала
Марья.
Макарыч как от сна пробудился. Мотнул головой. Протер набрякшие глаза, кособоко в дверь толкнулся. Та всплакнула под напором плеча, растопырилась.
—
Ох и погода ныне! Знай, нутро очишаить. И чево ты за мине спужалась? Не баба я, не застыну,
— шутя бурчал лесник на жену.
Внезапная дождливая непогодь тайгу одолела. Что баба болезная. Лужи напустила. Скакала в них голопято. Дитеночьи пузыри пускала. Тешилась.
В один из таких дней Колька пришел. Скинул у порога тяжелый рюкзак. Отер взмыленный лоб. Ноги от взмокших сапог освободил. И, подойдя к Макарычу, по-сыновьи обнял.
—
Наскучалси? — размякнул тот.
—
Было.
—
Зойка иде?
—
Там.
—
Што не пришла? Не схотела аль обиделась?
—
Почем знаю.
—
Ишь ты!
—
Привет передала.
—
Што мине с ево? Как здорова она?
—
Хорошо.
Колька не знал, что у Зойки давно сапоги износились. Промокшие ноги температуру дали. Ей снова стало плохо.
—
Схожу я к ей.
—
Не надо.
—
Схожу, наведаю, — насупился Макарыч.
—
Поленилась она.
Вы читаете Макарыч