— Здоровеньки булы, пане добродзию, — сказал Мышлаевский ядовитым шепотом и расставил ноги. Шервинский, густо-красный, косил глазом. Черный костюм сидел на нем безукоризненно, глядело чудное белье и галстук бабочкой, на ногах лакированные ботинки. «Артист оперной студии Крамского»[219]. Удостоверение в кармане. — Чому ж це вы без погон?.. — продолжал Мышлаевский. — «На Владимирской развеваются русские флаги... Две дивизии сенегалов в одесском порту и сербские квартирьеры... Поезжайте, господа офицеры, на Украину и формируйте части»... за ноги вашу мамашу?..
— Чего ты пристал?.. — ответил Шервинский. — Я, что ль, виноват?.. При чем здесь я?.. Меня самого чуть не убили. Я вышел из штаба последним ровно в полдень, когда с Печерска показались неприятельские цепи.
— Ты герой, — ответил Мышлаевский, — но надеюсь, что его сиятельство, главнокомандующий, успел уйти раньше... Равно как и его светлость, пан гетман... его мать... Льщу себя надеждой, что они в безопасном месте. Родине нужны их жизни. Кстати, не можешь ли ты мне указать, где именно они находятся?
— Зачем тебе?
— Вот зачем. — Мышлаевский сложил правую руку в кулак и постучал ею по ладони левой. — Ежели бы мне попалось это самое сиятельство и светлость, я бы одного взял за левую ногу, а другого за правую, перевернул бы и тюкал бы головой о мостовую до тех пор, пока мне это не надоело бы. А вашу штабную ораву в сортире нужно утопить!..
Шервинский побагровел.
— Ну, все-таки ты поосторожней, пожалуйста, — начал он, — полегче!.. Имей в виду, что князь и штабных бросил. Два его адъютанта с ним уехали, а остальные на произвол судьбы.
— Ты знаешь, что сейчас в музее сидит тысяча человек наших[220], голодные, с пулеметами?.. Ведь их петлюровцы, как клопов, передушат!.. Ты знаешь, как убили полковника Ная?.. Единственный был...
— Отстань от меня, пожалуйста! — не на шутку сердясь, крикнул Шервинский. — Что это за тон?!. Я такой же офицер, как и ты!
— Тише, тише, — горестно зашептал Николка, — к нему слышно...
Мышлаевский сконфузился, помялся.
— Ну, не волнуйся, баритон. Это я так... Ведь сам понимаешь...
— Довольно странно!..
— Позвольте, господа, потише... — Николка насторожился и потыкал ногой в пол. Все прислушались. Снизу из квартиры Василисы донеслись голоса. Глуховато расслышали, что Василиса весело рассмеялся и немножко истерически как будто. Как будто в ответ, что-то радостно и звонко прокричала Ванда. Потом поутихло. Еще немного и глухо побубнили голоса.
— Ну, вещь поразительная, — глубокомысленно сказал Николка, — у Василисы гости!.. Гости. Да еще в такое время. Настоящее светопреставление.
— Да, тип ваш Василиса, — скрепил Мышлаевский.
Это было около полуночи, когда Турбин после впрыскивания морфия уснул, а Елена расположилась в кресле у его постели. В гостиной составился военный совет.
Решено было всем оставаться ночевать. Во-первых, ночью, даже с хорошими документами, ходить ни к чему. Во-вторых, тут и Елене лучше — то да се... помочь. А самое главное, что дома в такое времечко именно лучше не сидеть, а находиться в гостях. А еще, самое главное, и делать нечего! А вот винт составить можно.
— Вы играете? — спросил Мышлаевский у Лариосика.
Лариосик покраснел, смутился и сразу все выговорил, и что в винт он играет, но очень, очень плохо... Лишь бы его не ругали, как ругали в Житомире податные инспектора... Что он потерпел драму, но здесь, у Елены Васильевны, оживает душой, потому что это совершенно исключительный человек Елена Васильевна и в квартире у них тепло и уютно, в особенности замечательны кремовые шторы на всех окнах, благодаря чему чувствуешь себя оторванным от внешнего мира... А он, этот внешний мир... согласитесь сами, грязен, кровав и бессмыслен!
— Вы, позвольте узнать, стихи сочиняете? — спросил Мышлаевскнй, внимательно всматриваясь в Лариосика.
— Пишу, — скромно краснея, произнес Лариосик.
— Так... Извините, что я вас перебил... Так бессмыслен, вы говорите?.. Продолжайте, пожалуйста...
— Да, бессмыслен, а наши израненные души ищут покоя вот именно за такими кремовыми шторами...
— Ну, знаете, что касается покоя, не знаю, как у вас в Житомире, а здесь, в Городе, пожалуй, вы его не найдете... Ты щетку смочи водкой, а то пылишь здорово. Свечи есть? Бесподобно. Мы вас выходящим в таком случае запишем... Впятером именно покойная игра...
— И Николка, как покойник, играет, — вставил Карась.
— Ну, что ты, Федя. Кто в прошлый раз под печкой проиграл? Ты сам и пошел в ренонс. Зачем клевещешь?
— Блакитный петлюровский крап...
— Именно за кремовыми шторами и жить. Все смеются почему-то над поэтами...
— Да храни Бог!.. Зачем же вы в дурную сторону мой вопрос приняли. Я против поэтов ничего не имею. Не читаю я, правда, стихов...
— И других никаких книг, за исключением артиллерийского устава и первых пятнадцати страниц римского права... На шестнадцатой странице война началась, он и бросил...
— Врет, не слушайте... Ваше имя и отчество — Ларион Иванович?
Лариосик объяснил, что он Ларион Ларионович, но что ему так симпатично все общество, которое даже не общество, а дружная семья, что он очень желал бы, чтобы его называли по имени «Ларион» без отчества... Если, конечно, никто ничего не имеет против?
— Как будто симпатичный парень... — шепнул сдержанный Карась Шервинскому.
— Ну, что ж... сойдемся поближе... Отчего ж... Врет: если угодно знать, «Войну и мир» читал... Вот, действительно, книга! До самого конца прочитал — и с удовольствием. А почему? Потому что писал не обормот какой-нибудь, а артиллерийский офицер[221]. У вас десятка? Вы со мной... Карась с Шервинским... Николка, выходи!
— Только вы меня, ради Бога, не ругайте, — как-то нервически попросил Лариосик.
— Ну, что вы, в самом деле. Что мы, папуасы какие-нибудь? Это у вас, видно, в Житомире такие податные инспектора отчаянные, они вас и напугали... У нас принят тон строгий!
— Помилуйте, можете быть спокойны, — отозвался Шервинский, усаживаясь.
— Две пики... Да-с... вот-с писатель был граф Лев Николаевич Толстой, артиллерии поручик... Жалко, что бросил служить... пас... до генерала бы дослужился... Впрочем,