маленьких, с крупными заостренными сосками, грудей, к аккуратному втянутому пупку и ниже, туда, где кустится треугольник соломенных волос...
– Нехорошо подсматривать, Александр Борисович, – говорит Марианна, глядя на него в упор через плечо Бруно.
– Александр Борисович!
Между пробуждением и той секундой, когда Турецкий окончательно осознал, что не спит, в его сознании пронесся целый вихрь мыслей. «Меня разбудили, просто кто-то меня позвал, какая-то женщина, вот мне и приснилось в оправдание этих слов, что со мной говорит Марианна Штих. А кто меня позвал?» Подскочил на ноги и открыл глаза он одновременно и чуть не рухнул обратно в постель, потому что сон продолжался. Точнее, сон стал явью, а это было еще страшней. В комнатке дома Васильевны перед ним, облитая кровавым потусторонним светом, а может, и просто кровью, стояла Марианна Штих, женщина с портрета. Живая... Нет, мертвая. Она не могла быть живой. Могила заметно изменила черты лица, но не убила полностью ее красоту.
Что происходит? Турецкий был не из тех, кто способен заподозрить себя в галлюцинациях. Пока сумасшествие «важняка» Сашки Турецкого не доказали медики, он верит в то, что видит собственными глазами, и не сомневается: то, что он видит собственными глазами, происходит на самом деле. И тут же разум вернул все на законные места. В комнате Васильевны, после порции светиковских таблеток, которые он выпил по настоянию Славы, Турецкий задремал, а проснулся на закате. И это багровое закатное солнце освещает женщину, очень похожую на Марианну Штих. Только и всего.
– Александр Борисович, – настойчиво обращалась к нему копия Марианны по-русски, безо всякого акцента, – мне передавали, что вы разыскиваете художника Бруно Шермана...
– А... да, здравствуйте. Присаживайтесь, вот стул.
Проклятущие таблетищи! Цур им и пек, как выражаются здесь на Украине. Одна надежда, что женщина не заметила, как у Александра Борисовича от испуга руки дрожат. Она действительно была очень похожа на женщину с портрета, но казалась старше Марианны. Резкие складки возле углов губ, волосы не белокурые, а седые. Марианна стала бы такой, если бы пережила возраст расцвета своей красоты. Если бы... А может, и пережила? Им ведь ничего не известно о том, что случилось с женой коменданта Вальтера Штиха.
Изящно примостившись на стуле, Марианна-вторая обвела взглядом стены, окна, потолок.
– Надо же, ничто не изменилось. Только теперь все такое маленькое, тесное. А тогда казалось огромным... Ой, я забыла представиться. Меня зовут Ганна Прокопьевна Шерстобит.
– Ганна Прокопьевна, – повторил Турецкий. После того как гостья узнала комнату, которую видела в детстве, ему не требовались пространные объяснения. – А почему не Лилия Вальтеровна?
Губы гостьи дрогнули, но она быстро овладела собой.
– Наверное, вы сыщик?
– Вроде того.
– Сыщики проницательны. Профессия обязывает. Значит, вы сами все знаете и мне не придется рассказывать долго.
– Нет, пожалуйста, расскажите со всеми подробностями. Какой поступок совершил Вальтер Штих? Куда пропали ваша мать и Бруно Шерман? Как получилось, что вы оказались во Львове?
...Эта комната казалась необъятной, строгой и очень светлой. Сюда она приходила, держась за ручку мамы, в то сказочное время, когда все еще были счастливы. И мама, и папа, и старший брат Гельмут. И дядя Бруно. Когда они в первый раз вошли в этот дом, дядя Бруно показался огромным, как медведь, и Лили спряталась за материнскую юбку. Но Бруно расшевелил ее. Он показал, насколько он добр и забавен, сколько знает уморительных стихов и веселых фокусов. И позировать оказалось совсем не трудно, легче, чем она ожидала. Когда дети уставали, ее с Гельмутом посылали поиграть во дворе. Двор был скучный, Фимины дети не говорили по-немецки и смеялись, издали показывая пальцами на Гельмута и Лили. Они скоро убегали обратно к маме, но дверь в комнату Бруно почему-то всегда оказывалась заперта. Почему они запирали дверь?
Папа никогда не играл с Лили, потому что ему было некогда: он всегда был занят на службе, ведь он был военный. Но папа гладил ее по голове, и сцеловывал слезы с ее щек, когда она плакала из-за ссоры с братом, сломанной куклы или разбитой коленки, и приговаривал, что она его душка, его беленький цветочек лилии и что папа будет всегда ее крепко любить. И Лили верила, что так и будет.
Маме она не верила. Точнее, постепенно перестала верить. Она частенько наблюдала, как мама ссорится с папой, и всегда была на стороне отца, хотя ее, малютку, никто не спрашивал. Мама, несмотря на то что проводила время в повседневных заботах о них, детях, всегда казалась Лили далекой и красивой, как артистка на афише кино, как голубая звезда на ночном небе. А после встречи с Бруно она стала отдаляться все сильней и сильней. Она часто уходила из дому среди дня, когда папа был на службе, а приходила раскрасневшаяся и какая-то иная. В чем иная, девочка не могла бы сказать, но не исключено, от нее по- другому пахло. Дети, как животные, улавливают мелочи, которые не в состоянии объяснить.
– Мама, – допытывалась Лили, – ты снова идешь гулять? Возьми меня с собой!
– Прекрати ныть! Я иду позировать дяде Бруно.
– А почему мне туда нельзя?
– Потому что тебя он уже написал. А сейчас пишет мой новый портрет.
Лили не понимала: зачем нужно столько портретов? И если мама будет позировать, почему Лили не может тихонько постоять рядом и посмотреть, как рисует дядя Бруно? Раньше он это позволял. Так надоело все время сидеть дома!
– Мама! Не оставляй меня!
Но она оставляла. Она уходила к этому, к Бруно. Девочка не понимала природы своего чувства, а на самом деле начинала ревновать.
А потом случилось то, что случилось. Гибель. Это связано с концом войны, но произошло раньше, чем кончилась война. В одно прекрасное солнечное утро папа достал Лили из кроватки, долго целовал и гладил ее длинные светлые волосы. Гельмуту пожал руку и потрепал по щеке. А потом ушел навсегда.
Ее и Гельмута увели из дома и, как она запомнила, держали в каком-то длинном полутемном коридоре, куда свет проникал через единственное окно под потолком. Им не давали есть. А у Лили от голода подводило живот, так хотелось молока и теплой булочки! Но на это они теперь не имели права как дети предателя. Гельмут сказал, что папа предал арийский народ и теперь его повесят. Он помогал скрываться еврею. Его заместитель, майор Отто Дайслер, узнал об этом и хотел разоблачить коменданта-предателя, но папа выстрелил из пистолета и убил Дайслера.
– Мы видели этого еврея, – сказал Гельмут. – Это Бруно. Художник Бруно.
«Он великий художник», – будто бы сказал папа перед тем, как выстрелить. Как будто это все объясняло. Это ничего не объясняет, даже для нее взрослой. Из-за того, что он великий художник, уступить ему жену, погубить семью? Папа был благородным человеком. Слишком благородным.
Брат и сестра обнялись. Прежде они никогда не обнимались: мешала разница в возрасте и скрытое соперничество за родительскую любовь. Но в трудную минуту хотелось слиться, сжаться в один общий тесный комочек. В этом жестоком мире у них больше никого не было, они остались вдвоем.
Художник Бруно! Ты, который отнял у детей сначала мать, потом отца! Пусть тебе не живется на земле спокойно! Пускай самая страшная жизнь и самая страшная смерть постигнут тебя! Такие проклятия призывала на твою голову маленькая девочка со светлыми, как у Марианны Штих, волосами. Распущенными, потому что косички ей больше некому было заплести.
Что было потом, она не помнит. Все-таки была еще мала. Провал в воспоминаниях. Воспоминания такого возраста представляют собой не цепь последовательных событий, а череду ярких вспышек, бросающих отсветы в темноту. Куда их повели из этого коридора? Куда девался ее брат? Лили не знает. Впрочем, она теперь не Лили.
Маленькая девочка со слипшимися от грязи волосами, отчаянно перепачканная, но все равно хорошенькая, испуганно плакала среди пепелища: когда советские войска отбивали Львов у гитлеровцев, бои гремели суровые, город сильно пострадал. Никто не остановился, чтобы утешить и накормить ее: у всех своего горя хватало. Никто не потрудился выяснить, что она немка: детский плач звучит интернационально. Так она бродила и ревела, пока теплая рука не утерла ей замурзанную мордашку:
– Чого рюмсаешь, га? Ах ты ж, гирка сиротина! А яка ж ты в мени файна дивчинка! А як же ж ты на мою