– це по-нашому, по-львивски, гарни хлопци!
«Гарни хлопци», не сговариваясь, подавились смехом. Пролетевшие годы, которые вообще мало кого красят, вместе с модой на национальный украинский облик сделали Петьку (Петро) похожим на нарисованный Турецким портрет. Вот только оселедец никак не сумел отрасти на гладкой, как коленка, загорелой лысине, и казацкие шаровары в обмундирование украинской полиции не входили. А вот что растолстел Петька да усы отрастил – это Турецкий предсказал точно.
– Чего вы з мени смеетесь? – недовольно спросил Самойленко и вдруг сам захмыкал, похлопал себя по животу и по лысине. – Що, дуже я закабанел?
– Закабанел, Петя, закабанел! Кабанчик хоть куда!
– Не стесняйся, Петя, – утешил Грязнов, – ты лысый, я седой, в общем, два сапога пара.
– Сколько лет, сколько зим...
Самойленко никак не желал взять в толк, что друзья приехали к нему хотя и неофициально, но по делу, и порывался рекомендовать им лучшие гостиницы и рестораны города. Но стоило ему услышать о том, что дело связано не с современными львовскими уголовниками, известными Петьке наперечет, а с каким-то художником, который проживал в городе аж в сороковых годах, веселость как рукой сняло. Самойленко протестующе замахал перед собой выставленными вперед пухлыми ладонями.
– Ни, ни! Я ниць не знаю! Дуже давно це було.
– А кто знает? – не отставали друзья.
С утробным стоном, выдававшим, что дружба – дело нелегкое, Самойленко вызвал по внутренней связи неприметного, но явно опытного в канцелярских делах подчиненного и вручил ему данный Турецким адрес довоенного проживания Бруно Шермана с поручением узнать, кто из львовчан, бывших тогда его соседями, до сих пор жив и находится в городе. Пока бойцы вспоминали минувшие дни и, кстати, чуть не поссорились, разойдясь во мнениях, как звали по отчеству начальника МУРа в 1962 году, список жильцов был готов. Самойленко просмотрел его, шевеля усами:
– Мабуть, Колошматенко? – демонстрировал он отличное знание старейших граждан Львова. – Ни, тот зовсим глухий, як тетеря. Мабуть, Фабер? Фабер хворае дуже. Але ж попытайтеся...
Итак, для начала решили обратиться к Леопольду Робертовичу Фаберу, проживавшему до войны рядом с Шерманами. Дверь открыл седой человек в очках с толстыми стеклами, и Турецкий успел подумать, что для своих лет Фабер отлично сохранился. Но этот Фабер, тоже пенсионер, судя по тому, что оставался дома в такой неурочный час, удивил их, когда указал за окно:
– Дедушка вон там, во дворе. Идите и спрашивайте.
Леопольд Робертович сидел на скамейке под липой и подремывал, положив руки на трость. Был он до костлявости худ и элегантно обряжен в черный костюм с белой рубашкой и гладким черным галстуком, будто для того, чтобы облегчить заботы близких в случае собственных похорон. Несмотря на физическую дряхлость, разум его сохранился, и разговаривал он по-русски безупречно, с некоторыми старомодными оборотами. Старику доставило радость побеседовать о тех, кого он знал в те годы, когда находился в расцвете сил.
– Бруно? Как возможно его забыть! Все у нас были скандализованы его смелыми высказываниями, его картинами. Некоторые картины рождали прямо-таки испуг... До войны, насколько я могу судить, в Польше он прославился как художник. Незадолго до нападения нацистской Германии на Польшу ему ведь предлагали уехать из страны, где оставаться для него вскоре станет смертельно опасно. Его жена, Ева, последовала этому совету и с двумя малолетними детьми, преодолевая колоссальные трудности, через Францию, а затем Португалию эмигрировала в США. Супруги расстались легко, по-моему, он никогда ее не любил, знаете ли, но это антр ну, то есть между нами... Бруно Шерман, вопреки всякой логике, но предельно логично для себя и для тех, кто был с ним знаком, в трудный час он не пожелал покинуть родину. Он считал себя поляком, был отменным патриотом и полагал, что польская армия – самая сильная в мире. Она должна дать отпор обнаглевшим немцам! Но сам он в армию не пошел, он выбрал иную дорогу. Каким-то фантастическим образом перешел польско-русскую границу... Представляете, летом 1941 года бежать в СССР! Бруно обожал идеи коммунизма и считал, что в стране Ленина – Сталина творится прекрасная утопия, о которой мечтало на протяжении столетий все человечество. Учитывая советскую шпиономанию, удивляюсь, как это его любимые коммунисты сразу не показали ему, где раки зимуют. Да-а. Не успели. Судьба распорядилась по- другому...
– Его расстреляли? – В вопросе Турецкого крылись подводные камни. Старик тяжело покачал головой.
– Не сразу. И не со всеми. Вы подразумеваете, тогда, со всеми евреями? Нет. Он бежал. Он был очень ловок и физически развит, прямо-таки атлет. Его долго искали, меня тоже допрашивали, но я ничего не знал. Ничего не знал... Только потом выяснилось, что всю оккупацию Шерман скрывался у прачки Фимы – Фимы Каплюк, у нее еще был собственный домик на окраине. Жива ли она еще, не знаю: я ведь давненько никуда не выбираюсь, за исключением этого двора...
– Значит, хорошо скрывала, – глубокомысленно заметил Грязнов, – если всю оккупацию продержался.
Фабер пожевал морщинистыми губами, пошевелил лицевыми мускулами, словно вдвигая на место вставную челюсть. Что-то тяготило его, и он как будто бы размышлял: сказать или не сказать?
– Вы знаете, – склонился он наконец к первому варианту, – при немцах был безукоризненный порядок. Такой порядок не позволил бы еврею долго скрываться. Я слышал... конечно, это может быть и неправдой... будто бы Шерман жил у Фимы с согласия властей. Иными словами, он сотрудничал с нацистами.
– Как? Зачем бы немцам понадобилось его сотрудничество? Он же был всего лишь художник. Как он мог работать на немцев? Агитационные плакаты, что ли, писал?
– Ничем не могу вам помочь. Возможно, это всего лишь слухи.
С радостной вестью Турецкий и Грязнов возвратились в угрозыск, потребовав от Петра Самойленко адрес Фимы Каплюк, если она жива. Петро расцвел: фамилия Каплюк оказалась ему знакомой.
– О! Бабка Васильовна! – заорал он. – То ж ридна титка мойого батька! Почекайте, друзи, я зараз!
«Зараз», то есть «сейчас», Петра Самойленко растянулось на полтора часа, в течение которых Грязнов и Турецкий бродили по коридору, такому же шумному, запыленному и канцелярскому, как коридоры всех угрозысков в мире, и читали расклеенные на стенных стендах инструкции, пытаясь совершенствоваться в украинском языке, что вызывало у них временами приступы дикого хохота. Словом, они неплохо провели время. Наконец из кабинета к ним вышел Самойленко, ощупывая спрятанную под пиджаком кобуру. Это заставило Турецкого подумать, что в семье Самойленко – Каплюк сложные отношения между родственниками.
– Надолго до нас? – осведомился Самойленко.
– Как получится, – осторожно ответил Турецкий. – Может, на неделю, может, на месяц.
– А раз надолго, – пришел к заключению Самойленко, – я вас до Васильовны и поселю. Краще, ниж у готеле. Сама кормить вас буде, а як вона готуе! О, смачно, дуже смачно готуе. Васильовна, вона ж комнату сдае, тилько нихто ту комнату не бере. Раньше туристив було багато, а зараз туристив дуже мало.
Турецкий и Грязнов не успели еще оценить предложения снять комнату у неведомой Васильевны, а Самойленко уже вел их через центр родного города, отпуская любопытные комментарии о каждой встреченной достопримечательности. Он успел поведать про усыпальницу богатого купеческого рода, про возведенный молдавскими господарями собор, про средневековую аптеку... Турецкий слушал вполуха, погруженный в собственные мысли.
Бруно Шерман сотрудничал с гитлеровцами? Слухи, конечно, Фабер прав, скорее всего, просто слухи. Но странно, что по прошествии более чем пятидесяти лет граждане незалежной Украины повторяют эти басни. А что, если это не басни? Как иначе еврею удалось бы уцелеть в мясорубке, устроенной во Львове нацистами?
Бруно Шерман был коммунистом. Весьма вероятно, львовские коммунисты его знали, принимали, как своего. По заданию немцев он способен был превратиться в провокатора, выдать коммунистическую агентурную сеть... Способен ли? «Гений и злодейство – две вещи несовместные», знал Турецкий со школьной скамьи, но сколько раз ему встречались одаренные и даже талантливые люди, которые ставили свои способности на службу отвратительным целям. Случай с Шерманом – более легкий; допустим, в гестапо, под дулами автоматов, его поставили перед выбором: сотрудничество или смерть. Только в