а я никак не в состоянии был переключиться на него. Друзья пытались было вразумить меня, но безуспешно, и им не осталось ничего другого, как писать мой отчет о практике вместо меня - взаимовыручка у нас всегда стояла на первом месте.
А вскоре о моей умопомрачительной любви и о моей 'болдинской', а вернее - 'саратовской осени', узнал и весь наш техникум. Самый близкий дружок мой - наш 'министр финансов' Санька Кашеваров, проворчав: 'Это что же, мы Ромео этому даром, что ли, отчет пишем? Пусть хоть гонорарами расплачивается…', - тайком переписал кое-какие стишки мои и отнес их в редакцию 'Саратовского комсомольца'. И напечатали-таки! Аж целую подборку из пяти стихотворений, которую я, конечно же, сразу переправил Эльвире в олгоград, хоть все эти стихи у нее и так уже были - в рукописях. Но ведь напечатанное-то - совсем другое дело.
После публикации в 'Саратовском комсомольце' я стал весьма популярен - в нашем техникуме, по крайней мере. Девчата с младших курсов стайками начали ходить за мной по коридорам во время перемен, строить мне глазки и шушукаться, указывая на меня. Но я, крепко-накрепко войдя в роль печального влюбленного поэта, разлученного со своей прекрасной возлюбленной, делал вид, что не замечаю ничего этого, хотя, признаюсь, внимание такое мне очень даже льстило.
Не остались в стороне и сокурсницы - то одна, то другая просили 'черкнуть в альбомчик что-нибудь эдакое… самое-самое…'. 'Черкал' - жалко, что ли.
А наша библиотекарша, добрейшая старушка Ксения Феофановна - 'из бывших', потомственная саратовская интеллигентка, стала мне говаривать при встречах:
- итенька, голубчик вы мой, ни за что не соглашайтесь стричься. С этими длинными волосами, так вам идущими как поэту, вы - вылитый Гоголь. Ни за что не соглашайтесь…
А Георгий Петрович, преподававший нам горное дело, все чаще и чаще язвил в мой адрес:
- Мне понятно, конечно, что вы готовите себя в великие поэты, и что горное дело вам на поприще этом совсем ни к чему… Но мне совершенно непонятно, зачем вам еще и диплом техника-геолога, который вы все еще надеетесь получить…
Меня вовсю начали приглашать читать свои стихи на ежесубботних тех-никумовских вечерах. И нарочито-грустный, будто задавленный непомерной ношей, я нараспев читал со сцены:
Нет, что там ни говори, а мне, ей-Богу, и по сию пору несколько обидно, что поэта из меня так и не получилось. А ведь были, мнится мне, были все-таки задатки-то. Иногда очень и очень сожалею, что рассудок мой постепенно уравнялся с силой чувств моих. А при таком-то равенстве только и оставалось, что подаваться в прозаики. И уж теперь-то настолько окреп во мне этот вечный страж - рассудок мой, что о каких-то новых больших, сумасбродных чувствах и мечтать уже не приходится, остается лишь переживать их снова и снова в воспоминаниях своих…
А чувствами меня природа с избытком наделила. И наиболее полно проявились они именно в те два месяца между встречами с Эльвирой - Эльвирой я бредил буквально ежеминутно, до мельчайших подробностей планировал в воображении своем нашу очередную встречу в олгограде. Днем и ночью, на лекциях и в трамваях сочинял стихи, писал длинные-предлинные письма Эльвире, по сотне раз перечитывал письма от нее.
Господи, какими же чудными были эти ее письма! Сколько было в них любви, нежности ко мне, какая щедрая, бескорыстная душа доверчиво отдавалась в них на полное мое владение ею. И я прекрасно понимал, что не то что обмануть эту чистейшую душу, но даже и слегка замутить ее - это уже величайшее нравственное преступление. И уж, конечно же, у меня и в мыслях не возникало, что могу вдруг совершить такое преступление. Нет, я вполне искренне желал полностью раствориться в этой доверившейся мне душе, обогатив ее своею и десятикратно обогатив свою собственную душу. Иного просто не мыслилось. И мы уже постановили в наших письмах, что как только Эльвира закончит свой техникум, в апреле (она была на два года старше меня, но, поступив в техникум после десятилетки, шла впереди всего на один курс), то, пользуясь правом свободного выбора, как заканчивающая техникум с отличием, приедет ко мне в Саратов, где мы и распишемся осенью будущего года - после того, как мне исполнится восемнадцать и когда я вернусь с преддипломной практики. А потом и закончу свой техникум, и мы 'рванем в Хабаровский край', так полюбившийся мне, без которого своей дальнейшей жизни я не представлял, точно так же, как не представлял ее без Эльвиры.
се в нашем будущем, таким образом, было нам ясно, как Божий день, надо было только, как отзывалась на мое страстное нетерпение Эльвира: '…потерпеть, мой милый, совсем-совсем немножечко. А потом я - на веки вечные твоя, и вези меня, куда только тебе вздумается - хоть в твою любимую тайгу, хоть на Северный полюс, хоть на край Земли, хоть на край самой селенной. Лишь бы только всегда и всюду быть рядом с тобой, мой любимый…'
И вот ранним-ранним утром 31 декабря, всю ночь не сомкнув глаз в предвкушении долгожданной встречи с любимой, я сел все в тот же поезд 'Казань-олгоград'. Кроме денег, ребята щедро снабдили меня новогодними подарками и бутылкой шампанского, которые я должен был возложить к ногам Эльвиры вместе со своим измученным сердцем.
Уже после обеда я был в олгограде - в городе двухмесячной, вконец меня измотавшей мечты. Долго- долго ехал на трамвае - дорогу мне Эльвира, конечно же, расписала во всех подробностях, - потом, охваченный вдруг необъяснимым страхом, едва плелся по грязному фабричному поселку.
На пригород уже спустились ранние зимние сумерки, когда, так и не сумев преодолеть сковавшее меня смятение, постучал я в нужную дверь, в которую почему-то… так не хотелось стучать, от которой какая-то таинственная сила неумолимо тянула меня прочь. Но отступать было уже некуда, и я, обмерев, постучал…
- Кто? - спросила из-за двери Эльвира.
Я сразу же узнал этот милый, родной голос, который, будто записанный в моей памяти на своеобразную магнитную ленту, звучал во мне в течение этих долгих двух месяцев очень и очень часто.
- Я, Эльвира! Я… - радостно вскричал я в минутном восторге оттого, что мечта моя, вопреки непонятному, как будто предостерегающему страху, воплощается наконец-то.
Дверь тотчас же распахнулась.
Тут-то и случилось во мне то самое страшное, отчего, как мне потом казалось, когда я пытался разобраться во всей этой истории, и предостерегал мой внутренний голос. На пороге стояла… совсем не Эльвира… Да нет же! Это была будто бы и она - все в том же зеленом платье, все с теми же длинными распущенными волосами, погружаясь в которые я так счастливо задыхался тогда, в поезде. Но, Боже ты мой! - как же она, эта девушка, с такой радостной поспешностью выскочившая на мой голос, была не похожа на ту Эльвиру! Ничего, абсолютно ничего общего… Разве у той, моей Эльвиры, были вот эти складки на животе? А эти красные пятна на таком полном, почти заплывшем лице? Да нет же! Это не она! И в то же время, находясь во вполне здравом рассудке, я понимал, что это она - Эльвира… Полнейшее несоответствие того, что я видел сейчас, и того светлого, воздушного образа, что создало за многие дни мое больное воображение, буквально раздавило, растоптало меня. И я уже ничего не мог с собой поделать, тем более - притворяться.
Эльвира - эта чуткая, поэтическая душа - в единый миг 'прочитала' меня. Она поняла все-все, творящееся со мной. И это, в свою очередь, тоже прямо-таки умертвило ее - она мгновенно утухла, заледенела, и от этого внешняя непривлекательность ее сделалась для меня еще более отчетливой, еще более непреодолимой. Мы, конечно, не только не бросились друг другу в объятья, а напротив - поздоровались очень даже сдержанно, лишь за руки, дрожащие у нас обоих, стыдливо отведя глаза. И уж теперь-то никто и ничто на свете не в силах был вернуть нам наше счастье, в считанные мгновения разбившееся вдребезги.
Что последовало затем, мне описывать совсем не хочется - и очень больно, и очень стыдно. Но надо, коли уж 'назвался груздем', хотя бы для того лишь, чтобы придать этому нелицеприятному повествованию