последнем его сне в швейцарском Эксе неким магистром скорее похоронных, нежели похотливых дел.
Все эти приготовления текли в непрерывной, такой невыносимо сладостной размеренности, что и Эрику, испускавшему дух в своем сне, и Вану в гадкой яви на кушетке в стиле рококо (в трех милях от Бедфорда) казалось совершенно непостижимым, как умудряются три эти молодые особы, внезапно оказавшиеся без одежд (известный дрёмоэротический эффект), так растягивать предвосхищение, невыразимо долго удерживая клиента на самой грани разрешения. Я распростерся недвижим, чувствуя, как делаюсь вдвое длинней (дебри бреда — в науке аукнется!), когда шестерка нежных ручек попыталась пристроить
Потом все кончилось. Грузовичок уехал или затонул, и Эрик лежал скелетом в самом фешенебельном уголке кладбища в городке Экс («В конечном счете все кладбища становятся „экс“ — как заметил один веселый священник-„протестант“»), где-то между неизвестным альпинистом и моим мертворожденным двойником.
Черри, юный шропширец лет одиннадцати-двенадцати, единственный мальчик в очередном нашем (американском) любоцвете, имел внешность такую забавную — рыжий, курчавый, с мечтательным взором и тугими, как у эльфа, щечками, — что две изысканно спортивного стиля куртизанки, развлекавшие Вана, убедили его в одну из ночей попробовать мальчугана. Их объединенные усилия, однако, не сумели возбудить прелестного содержанца, утомившегося от недавних многочисленных востребований. Его девичья попка оказалась до плачевности обезображена и вся цвела от захватов грубыми клешнями и щипков; но хуже всего было то, что отрок не мог сдержать острейшего расстройства пищеварения, явившегося, несомненно, результатом чрезмерного увлечения незрелыми яблоками и отмеченного пренеприятными дизентерийными симптомами, отчего поршень любовника окрашивался в горчичный цвет вперемешку с кровью. В конце концов мальчика пришлось то ли пристрелить, то ли куда-то деть.
Собственно говоря, пополнение мальчиками следовало прекратить. Знаменитый французский любоцвет так и не воспрял после того, как граф Лангбурнский застал своего выкраденного сынка, зеленоглазого, хиленького фавненочка, в момент осмотра неким ветеринаром, коего граф тут же по ошибке и пристрелил.
В 1905 году Виллу Венеру постиг удар по касательной и совсем с другой стороны. Персонаж, которого мы назвали Ритков, или Вротик, вынужден был по старости и немощи прекратить свое покровительство заведению. Однако как-то раз ночью внезапно он заявился туда, свеж, точно пресловутый огурчик; но после того как весь персонал его любимого любоцвета в окрестностях Бата без устали тщетно трудился над ним до тех пор, пока не взошел на привычном, как будни молочника, небе ироничный Геспер{109}, посрамленный властелин половины земного шара запросил Перламутрово-Розовую Книгу и записал в ней фразу, что некогда изрек Сенека:
и, рыдая, удалился. Примерно в то же время одна почтенная лесбиянка, заправлявшая Виллой Венерой в Сувенире, восхитительном Миссурийском курорте, собственными руками (а она была российской чемпионкой в тяжелом весе) задушила двух своих самых красивых и наиболее ценных подопечных. Все это было довольно-таки грустно.
Едва лишь начавшись, вырождение клуба развивалось до удивления стремительно и по нескольким автономным направлениям. Оказалось, что девушки с безупречным происхождением разыскиваются полицией и что они либо любовницы бандитов с квадратными подбородками, либо сами преступницы. Врачи-взяточники допускали к службе крашеных блондинок, нарожавших уже с полдюжины детей, и сами уж были не прочь открыть где-нибудь в глуши свой собственный любоцветик. Талантливейшие косметички омолаживали сорокалетних матрон до такой степени, что ни по виду, ни по запаху их было не отличить от школьниц, едва вступающих в жизнь. Джентльмены знатного происхождения, кристально честные мировые судьи, кроткие ученые мужи на поверку оказались так резво охочими к совокуплению, что иных их малолетних жертв пришлось госпитализировать и затем переместить в обычный публичный дом. Неизвестные покровители куртизанок подкупали медицинских инспекторов, а Раджа Кашу (самозванец) подхватил венерическую болезнь от праправнучки императрицы Жозефины (подлинной). Одновременно и экономические напасти (оставшись вне финансового или мировоззренческого кругозора Вана с Демоном, однако задев многих из их круга) начали ограничивать эстетические возможности Виллы Венера. Выскакивали из розовых кустов, размахивая яркими журнальчиками, омерзительные сутенеры с услужливой ухмылочкой, обнажавшей дырки между гнилыми зубами, начались пожары и землетрясения, и совершенно неожиданно из сотни уникальных палаццо осталась всего лишь дюжина, да и те вскоре скатились до уровня дешевого борделя, так что к 1910 году все останки с английского кладбища в Эксе пришлось свезти в одну общую могилу.
Ван никогда не сожалел о последнем визите на последнюю Виллу Венеру. Свеча, противно оплавившись кочаном цветной капусты, мерцала в жестяном подсвечнике на подоконнике рядом с похожей на завернутую гитару охапкой длинных роз в бумаге, которым никто не удосужился или не смог подыскать вазу. На кровати, несколько поодаль, согнув ногу в колене и рукой почесывая буревшую промежность, лежала и курила беременная женщина, глядя вверх на дым, вливавшийся в тени на потолке. Вдали за ее спиной и за раскрытой настежь дверью виделось то, что можно было бы принять за залитую лунным светом галерею, но на самом деле то была заброшенная, полуразрушенная, просторная приемная зала с трещиной в наружной стене, зигзагообразными проломами в полу и с черным, застывшим как привидение, раскрытым роялем, который будто сам по себе издавал в ночи струнами призрачные глиссандо. Сквозь огромный пролом в кирпичной, оштукатуренной, отделанной мрамором стене открывшееся море, не видимое, но слышимое, как томящееся, отделенное от времени пространство, уныло шумело, уныло оттаскивало свой улов гальки, и, принося эти шершавые звуки, вялые порывы ветра накатывали в комнаты, не замкнутые стенами, всколыхивая тень на потолке над женщиной, облачко пыльных хлопьев, медленно оседавших на ее бледный живот, и даже отблеск свечки в треснутой раме голубоватой створки окна. Под ним, на трущей спину кушетке, полулежал Ван, задумчиво что-то выговаривая, задумчиво лаская прелестную головку у себя на груди тонувшей в потоке своих черных волос младшей сестрички или кузинки гнусной Флоринды со смятой постели. Дитя замерло, прикрыв глаза, и каждый раз, когда он целовал влажные выпуклые веки, ритмичное дыхание ее незрячих грудок прерывалось или останавливалось вовсе, потом возобновлялось снова.
Его мучила жажда, но шампанское, которое он купил вместе с этими чуть шуршащими розами, стояло неоткупоренным, а ему не хотелось отнимать милую шелковистую головку от груди, чтобы взяться за грозившую пальнуть бутылку. В эти последние десять дней он нежил и осквернял дитя многократно, хотя не мог точно сказать, действительно ли ее зовут Адора, как утверждали все, — она сама, другая девица и еще одна, третья (служанка, княжна Качурина), которая, словно родившись в своем линялом купальнике, так и не снимала его ни разу и, несомненно, в нем и умрет, даже не дождавшись своего совершеннолетия или же первой по-настоящему холодной зимы — на том самом пляжном лежаке, на котором постанывает сейчас под наркотическим дурманом. Но если девочку и впрямь зовут Адорой, кто же она такая? — не румынка, не