Волосянку!
Так вульгарно по-русски он именовал полустанок Мейденхэр; поезд наверняка переполнен.
Мейденхэр. Идиот! Этот Перси уж гнил, наверно, в сырой земле! Мейденхэр. Название от огромного плакучего китайского дерева, росшего в конце платформы. Некогда, кажется, кем-то спутанного с папоротником «венерин волос». В романе Толстого она шла до самого конца платформы. Первый случай внутреннего монолога, далее использованного французами и ирландцами.{92}
—
—
—
42
Аква говаривала, что только очень жестокий или очень глупый человек или невинный младенец может быть счастлив на Демонии, лучезарной нашей планете. Вану казалось, чтобы самому выжить на этой ужасной Антитерре, в многоцветном и порочном мире, в котором он рожден, необходимо уничтожить или хотя бы покалечить двоих. Надо было срочно их отыскать; само промедление могло подточить его жизненные силы. Сладость уничтожения если не залечит душевные раны, то по крайней мере прочистит мозги. Оба обреченных находились в разных точках, но ни одно их этих мест не имело точной локализации — ни определенного городского адреса, ни указателя расквартирования. Ван надеялся при благосклонности Судьбы наказать их достойным образом. Он не был готов к тому, чтоб Судьба сперва до смешного с навязчивой рьяностью его вела, а потом вторглась в его дела сверхусердным пособником.
Сначала он решил отправиться в Калугано и разобраться с герром Раком. Измученный страданиями, он забылся сном в углу переполненного чужими ногами и голосами купе дорогого экспресса, несшегося на север со скоростью сто миль в час. Проспал до полудня и сошел в Ладоге, где, прождав чуть не целую вечность, пересел в другой, более тряский и еще более переполненный поезд. Пробираясь в качке из вагона в вагон, чертыхаясь под нос на облепивших окна пассажиров, не утруждавших себя пошевелить задом, чтоб слегка подвинуться, и тщетно выискивая уютное местечко где-нибудь в четырехместном купе вагона первого класса, он вдруг увидел сидевших у окна друг против дружки Кордулу с ее матерью. Два других места занимали пожилой тучный джентльмен в допотопном каштановом парике с зачесом на прямой пробор и мальчишка-очкарик в матроске, сидевший рядом с Кордулой, протянувшей ему половину своего шоколадного батончика. Движимый внезапным, возбудившим его оптимизм поползновением, Ван вошел в купе, однако сперва ни Кордула, ни мать ее его не узнали, в волнении он рванулся представиться вновь, что совпало с внезапным рывком поезда, и Ван наступил на облаченную в прюнелевый туфель ногу престарелого пассажира, который, издав короткий вопль, проговорил невнятно, но не без учтивости:
— Пожалейте мою подагру (или «осторожней», или «смотрите под ноги»), молодой человек!
— Терпеть не могу обращения «молодой человек»! — грубо бросил Ван немощному старцу, взорвавшись совершенно безосновательно.
— Он тебе больно сделал, дедушка? — спросил малыш.
— Да! — ответил дед. — Но, вскрикнув от боли, я вовсе не хотел никого этим обидеть.
— Да хоть и от боли, можно повежливей! — не унимался Ван (хотя сидящий у него внутри, более положительный Ван, охваченный стыдом, в ужасе дергал его за рукав).
— Кордула! — проговорила престарелая актриса (с невозмутимостью, с какой однажды подхватила и принялась гладить кота пожарника, внедрившегося на сцену в момент лучшего ее монолога в «Стойкой краске»), — почему бы тебе не пройтись с этим юным злым демоном в вагон-ресторан? Я, пожалуй, сейчас бы соснула минут на сорок.
— Что-то не так? — поинтересовалась Кордула, едва они обосновались в весьма просторной, в стиле рококо, «лепешнице», как именовались подобные заведения калуганскими студентами в «восьмидесятых» и «девяностых».
— Все не так! — сказал Ван. — Но отчего такой вопрос?
— Видишь ли, мы чуточку знаем доктора Платонова, и, хочу заметить, у тебя не было совершенно никаких оснований так гнусно хамить милейшему старику.
— Приношу извинения, — сказал Ван. — Что будем, традиционный чай?
— И еще необычно то, — продолжала Кордула, — что ты меня, против обыкновения, узнал. Два месяца назад ты меня вовсе не замечал.
— Ты изменилась. Похорошела, обрела томность. Хорошеешь на глазах. Кордула распростилась с непорочностью! Скажи… не знаешь ли ты адреса Перси де Прэ? То есть общеизвестно, место их высадки в Татарии… но письма ему на какой адрес слать? Не хотелось бы обращаться к твоей вездесущей тетушке.
— По-моему, у Фрейзеров есть адрес, я узнаю. А куда направляется Ван? Где можно теперь Вана найти?
— Дома, Парк-Лейн, 5, буду там через пару дней. А сейчас еду в Калугано.
— Ну и дыра! Дама?
— Мужчина. Тебе знаком Калугано? Тамошний зубной врач? Приличная гостиница? Концертный зал? Учитель музыки моей кузины?
Кордула покачала короткими кудряшками. Нет — бывала там очень редко. Дважды на концерте, в сосновом бору. Она и не подозревала, что Ада берет уроки музыки. Как там Ада?
— Люсетт! — сказал Ван. — Музыке учили Люсетт. Ладно. Оставим Калугано. Здешние лепешки весьма отдаленно напоминают те, что пекут в Чузе. Ты права,
Кордула была девчонка без особых затей. Все же общительная и весьма даже зажигательная девчонка. Он попробовал было погладить ее под столом, но Кордула мягко его руку отстранила, шепнув «бабник» шутливо, как та, иная девочка в каком-то другом сне. Ван громко кашлянул и заказал полбутылки коньяку, заставив официанта, как рекомендовал Демон, вскрыть бутылку в его присутствии. Кордула все трещала и трещала, он утратил нить ее повествования, вернее, оно смешалось с быстро менявшимся пейзажем, за которым Ван следил через ее плечо; внезапный овраг вобрал то, что сказал Джек позвонившей жене; дерево средь клеверного поля воплотило собой брошенного Джона, а в романтическом, струившемся со склона ручье отразилось упоминание о восхитительно кратком романе с маркизом Квизом Квизана.
Шуршанием пронесся мимо сосновый бор, за ним потянулись фабричные трубы. Состав загрохотал