хотел бы через пару минут отправиться на станцию. Конюх обалдело уставился на Вана, и тот рявкнул на него.
Часы! Вернулся к гамаку, где они висели на ремешке. Возвращаясь в конюшню и обходя дом, он все-таки поднял взгляд наверх и увидел темноволосую девушку лет шестнадцати или около того, в желтых брючках и черном болеро, она стояла на балконе и махала ему. Она подавала ему лаконичные знаки, широким пространным жестом указывая на безоблачное небо (какое безоблачное небо!), на цветущую верхушку жакаранды (голубую! цветущую!) и воздетую, поставленную на парапет босую ножку (только сандалии надеть!). К собственному ужасу и стыду Ван обнаружил, что Ван ждет, когда она спустится вниз.
Она, как ветер, летела к нему через блестевшую радужной росой лужайку.
— Ван, — начала Ада, — хочу рассказать тебе, пока не забыла, свой сон! Мы вдвоем высоко в Альпах… Господи, почему ты в дорожном костюме?
— Ну что ж, скажу, — медленно, как во сне, начал Ван, — скажу тебе почему. Из скромного, но заслуживающего доверия сточника, то есть прости мне мой выговор, источника, я только что узнал
— Нигде, — отвечала она совершенно ровным тоном, игнорируя или не улавливая грубость в его словах, ибо всегда знала, не сегодня-завтра грянет гром, что это вопрос времени или, вернее, того, как распорядится временем судьба.
— Но ведь есть же он, есть, — пробормотал Ван, уставившись на радужную паутинку на траве под ногами.
— Предположим, — высокомерно сказала Ада. — Однако вчера он отбыл куда-то в Грецию или Турцию. Больше того, если тебе от этого легче, он ищет во что бы то ни стало смерти в сражении. Но послушай, послушай! Все эти лесные прогулки ничего не значат. Ван, погоди! Я проявила слабость всего лишь раза два, когда ты так дико его оскорбил, ну, может, три, только и всего. Прошу тебя! Это сразу объяснить невозможно, но постепенно ты все поймешь. Не все так счастливы, как мы с тобой. Он такой жалкий, одинокий, неприкаянный. Всем нам нести свой крест, но у иных он тяжелей. Я больше никогда его не увижу. Для меня он ничто, клянусь тебе. Просто он меня обожает буквально до умопомрачения.
— По-моему, — произнес Ван, — мы не о том любовнике говорим. Я имел в виду герра Рака, обладателя таких впечатляющих десен и также обожающего тебя до умопомрачения.
Повернувшись, как принято говорить, на каблуках, Ван направился к дому.
Он мог поклясться, что не оборачивался, что он не мог — с помощью какой-либо оптики или призмы — зримо представить ее, когда удалялся прочь; и все же с ужасающей отчетливостью и навсегда осталась в его памяти картина, запечатлевшая ее на том месте, где он ее оставил. Эта картина — проникшая в него каким-то задним зрением, по стекловидному позвоночному каналу и оставшаяся зримой навеки, навеки, — вмещала выбранные наугад и слившиеся воедино те ее образы и лики, которые отзывались в нем мукой невыносимого раскаяния за всякое, что осталось в прошлом. Размолвки между ними были недолгими, случались нечасто, но все же их было достаточно, чтоб составить немеркнущую мозаику. Однажды она стояла, прислонившись спиной к стволу дерева, выслушивая обвинение в измене; однажды он не захотел показывать ей дурацкие снимки из Чуза с изображением шлюшек и со злостью порвал их, а Ада отвернулась, помрачнев, прищуром уставилась куда-то вдаль, в окно. А однажды она замерла в нерешительности, моргая, не смея сказать вслух, ожидая, что он вот-вот негодующе взорвется на ее ханжескую избирательность к словам, после того как бесцеремонно и дерзко предложил ей подыскать рифму к слову «пертурбация», а она прикидывала, то ли неприличное слово он при этом имел в виду и как оно правильно произносится. Но пожалуй, гнусней всего был тот случай, когда она стояла, перебирая в руках собранные полевые цветы, легкая полуулыбка, не успев потухнуть, слепком застыла в глазах, губы сжаты, голова как-то неопределенно покачивается, как бы фиксируя намеренными кивочками втайне принимаемые решения, какие-то тайные соглашения с самой собой, с ним, и с другими неизвестными, с тех пор прозванными Безутешность, Никчемность, Несправедливость, — а он позволил себе грубо взорваться, взвившись от ее предложения, — такого ненавязчивого, как бы между прочим (будто предлагала пройтись краем болотца, взглянуть, не возникнет ли вдруг некая орхидея) — навестить могилку Кролика на кладбище, мимо которого они проходили, — вот тут он ни с того ни с сего принялся орать («Знаешь ведь, терпеть не могу кладбища, ненавижу, презираю смерть, мертвецов — эту пародию жизни, не желаю пялиться на камень, под которым гниют кости пухлявого крольчишки-полячишки, пусть себе с миром кормит червей, энтомология смерти не для меня, я ненавижу, я презираю…»); еще пару минут длилась эта тирада, после чего он буквально пал к Адиным ногам, целуя их, моля о прощении, он смолк, а она все смотрела на него пристально, задумчиво.
Таковы некоторые фрагменты этой мозаики, были и другие, еще более тривиальные; но, сливаясь воедино, безобидные эпизоды образовывали смертоносное единство: девушка в желтых брючках и черном жакете стоит, заложив руки за спину, слегка поводя плечами, то ближе к стволу, то чуть отпрянув, откидывая волосы назад, — и эта явственная картина, которой в действительности он не видал, была в сознании Вана живей любого реального воспоминания.
Марина в кимоно и бигуди стояла у крыльца в окружении прислуги и задавала вопросы, на которые, пожалуй, никто ответить не мог.
— Марина, — сказал Ван, — не сбегаю я с твоей горничной. Это обман зрения. Причины, по которым она тебя покидает, не имеют ко мне никакого отношения. У меня остались кое-какие дела, которые я, как идиот, забросил, а теперь, перед отъездом в Париж, к ним необходимо вернуться.
— Ада доставляет мне столько волнений, — проговорила Марина, удрученно потупив взгляд и по- русски подрагивая щеками. — Прошу тебя, приезжай как только сможешь! Ты оказываешь на нее такое благотворное влияние.
Подхватив подол, она поднялась по ступенькам крыльца. Смирный серебристый дракон у нее на спине, как утверждала старшая просвещенная дочь, дразнился языком муравьеда. Что знала бедная ее мамаша о всяких «П. де П.» и «Р.»? Вряд ли хоть что-нибудь.
Ван пожал руку расстроенному старому дворецкому, поблагодарил Бута за поднесенные трость с серебряным набалдашником и перчатки, кивнул прочим слугам и зашагал к экипажу, запряженному парой. Стоявшая поодаль Бланш в длинной серой юбке и соломенной шляпке, с дешевым саквояжем, выкрашенным под красное дерево и перевязанным для верности крест-накрест бечевкой, была точь-в-точь отправляющаяся учительствовать юная мисс из фильма о жизни Дикого Запада. Бланш сказала, что сядет на облучок рядом с русским кучером, однако Ван препроводил ее в
Они ехали вдоль колышущихся полей ржи, расцвеченной, точно конфетти, маками и васильками. Всю дорогу Бланш журчала тихо, словно в трансе, словно
— Скорый ведь в Торфянке не останавливается — да, Трофим?
— Еще верст пять будет через болота, — сказал Трофим, — доставлю до ближайшей станции, в