ледяная навстречу летит синева, огневые трещат на ветру рукава… Наблюдатель глядит иностранныйи спереди видит прекрасные очи навыкат, а сзади прекрасную помесь диванной подушки с чудовищной тыквой. Но детина в регалиях или волк в макинтоше,в фуражке с немецким крутым козырьком, охрипший и весь перекошенный, в остановившемся автомобиле — или опять же банкет с кавказским вином — нет. Покойный мой тезка, писавший стихи и в полоску, и в клетку, на самом восходе всесоюзно-мещанского класса, кабы дожил до полдня, нынче бы рифмы натягивал на «монументален», на «переперчил» и так далее.Кембридж (Массачусетс), 1944
35. К кн. С.М. Качурину
1Качурин, твой совет я приняли вот уж третий день живув музейной обстановке, в синейгостиной с видом на Неву.Священником американскимтвой бедный друг переодет,и всем долинам дагестанскимя шлю завистливый привет.От холода, от перебоевв подложном паспорте, не сплю:исследователям обоевлилеи и лианы шлю.Но спит, на канапе устроясь,коленки приложив к стенеи завернувшись в плед по пояс,толмач, приставленный ко мне.2Когда я в это воскресенье,по истечении почтитридцатилетнего затменья,мог встать и до окна дойти;когда увидел я в туманевесны, и молодого дня,и заглушенных очертанийто, что хранилось у менятак долго, вроде слишком яркойцветной открытки без угла(отрезанного ради марки,которая в углу была);когда все это появилосьтак близко от моей души,она, вздохнув, остановилась,как поезд в полевой тиши.И за город мне захотелось:в истоме юности опятьмечтательно заныло тело,и начал я соображать,как буду я сидеть в вагоне,как я его уговорю,но тут зачмокал он спросоньяи потянулся к словарю.3На этом я не успокоюсь,тут объясненье жизни всей,остановившейся, как поезд