продолжал стоять, словно но высеченный из камня. Баран кинулся на него, однако козел ловко отскочил в сторону, и баран пробежал далеко вперед. Остановившись, он повернулся и снова кинулся на Ислама.
Козел снова отскочил. Так повторилось несколько раз. Наконец козел прыгнул вдогонку барану и подсадил его рогами под бока. Баран брякнулся наземь, но сразу же вскочил и ударил козла прямо в лоб. Ислам жалобно бекнул и со всех ног помчался к конюшне. Челядь громко смеялась. Смеялись и Мазепа с Горленко.
— А что, не думает ли шляхта в самом деле в поход на татар выступать?
— Может… Откуда я знаю, — пожал плечами Мазепа и отошел от окна. — Давно у нас про короля никаких вестей нет.
Мазепе было безразлично, верит или не верит ему Горленко. Гетман знал обо всех делах и даже о замыслах, что зрели не только в Москве и Варшаве, а и у молдавского господаря, и у турок, и в далеких Вене, Риме, Париже. Свои уши были у Мазепы не при королевском дворе (он хорошо знал, что от этого мало толку), а при Яблуновском. Всего несколько часов назад пришло от Михаила Степанова, доезжачего Яблуновсго-го, известие о том, что Польша собирается заключить мир с турками.
Мазепа опустился в мягкое плисовое кресло.
— Ты что-то хотел сказать?
— Да. Надобен бы от тебя, пан гетман, универсал о подсоседках.
— Каких подсоседках?
— Да про тех лядащих казаков и посполитых, что не хотят платить налоги, а для того прикидываются, будто продают свою землю богатым хозяевам. Налог-то ведь с дыма берется. Теперь с каждым днем дымов все меньше становится. Они в самом-то деле есть, а в актах значится, что хозяин землю и хату продал. На это вся старшина жалуется.
— Ладно, про то поразмыслю. Только и от вас строго потребую: не давайте своим людям торговать горилкой и тютюном; каждый день обозы в Московию идут, не дай бог английцы донесут царю — им же на откуп отдана торговля вином и табаком, — нам тяжко икнется. Не ставить же мне вдоль всей границы стражу! Так и скажи старшине: кто попадется — под суд!..
Горленко поднялся, собираясь итти, но остановился в раздумье, словно что-то припоминая:
— Да, еще спросить хотел: неужто мы опять на татар выступаем?
— Как это — неужто? Ты универсал получил?
— У меня-то все готово, пятьдесят суден построено… Только как-то оно… Не успели из похода прийти, а тут опять. Домой я как гость наезжаю, не как хозяин.
— Государь велит… Может, и еще куда-нибудь итти придется. Вон со шведом неспокойно…
В дверь дважды постучали, и на пороге показался Кочубей. Горленко хотел выйти, но Кочубей обратился к нему:
— Постой, я и тебе кое-что скажу. Только давай по порядку: сначала — гетману. Приглашаю тебя, пан гетман, ко мне Маковея справлять, бочку венгерского знакомый грек привез, такого, что в жизни не пил… А теперь и до тебя очередь дошла, приглашаю и тебя, пан полковник, приезжай в Ретик, в именье мое.
Горленко поблагодарил и вышел.
— Чего молчишь, пан гетман, или гневаешься на меня? За что, твоя милость?
Мазепа поднялся с кресла и зашагал по комнате. Брови то сходились, то расходились у него на переносице, словно кто-то дергал их за невидимую ниточку. В груди закипала злость: только недавно гетман узнал, что Кочубей имеет тайное поручение наблюдать за ним, — поручение не от царя, а от Бориса Голицына. Не знал гетман лишь того, что приказчик Кочубея, свояк главного управляющего Мазепы, выведывает обо всем от управляющего и доносит Кочубею. Но и того, что знал гетман, было достаточно. Мазепа не мог больше сдерживать злость, он искал лишь повода.
— Я долго молчал, утаить думал, а теперь люди сами доносят. Сколько раз тебе Петрик писал?
Кочубей вздрогнул.
— Петрик — мой родич, что ж в том такого?
— То-то и есть, что родич. Ты с изменником переписывался.
— Давно то было, года за два до его смерти. Он написал мне одно письмо, а только в том письме, опричь семейных дел, ничего не было. Я письмо помню. Он просил: «Передай жинке, что пусть делает, как знает, если ей без меня лучше, пусть забудет меня». А дальше говорилось про хозяйство. В конце мне приписка: «Живи, богатей, а я хоть тюрю есть буду, но за жизнь не буду бояться…» Не кроюсь, моя вина в том, что не принес я ту эпистолию в гетманскую канцелярию — и только. Теперь принесу.
Мазепа еще несколько раз прошелся по комнате и заметно успокоился. Поглядев на полное лицо Кочубея, которому так не шло страдальческое выражение, гетман даже усмехнулся, сменив гнев на милость.
— Ладно, не приноси, я его и так… я верю тебе. На ассамблею твою приеду. Не знаешь, начали закладывать Вознесенскую соборную церковь в Переяславе и пристройки к Лаврскому собору? На Лаврскую вели обозному отпустить от арендного сбора, — там двадцать тысяч осталось, — а на Вознесенскую — с индукторного… Эй, хлопче, скажи карету подавать, к обедне поеду.
Мазепа слушал обедню не в своей замковой церкви, а в городе.
Он стоял в церкви, когда по Батурину гнали двух колодников. До города их везли на телеге, а здесь ссадили и погнали пешком. Глотая пыль, они тяжело переставляли ноги. Наконец их привели во двор замка Мазепы ждать гетманского повеления.
Обедня тянулась долго, колодники стояли, обливаясь потом. Но вот ворота с грохотом распахнулись, и во двор цугом влетел шестерик серых в яблоках лошадей. Мазепа легко выскочил из кареты. Есаул подал ему пакет. Гетман дочитал бумагу и поднял глаза на колодников.
— Опять на меня наветы… — и уже к окружающим: — Их на Москве в Тайном приказе допытывали и про все дознались. Сусла по своей злобе и безумству на высокую честь гетманскую тяжкие поклепы возводил, он хотел и в войско и в малорусские порядки державные смуту и воровство внести. А за такие безумные помыслы клеветника казнить должно, как наши отцы и деды поступали. — Вздохнув, закончил: — Как и допрежь миловал я этих брехунов и злодеев, так и ныне: не хочу карать их смертью, возьмите под стражу.
Бледный, усталый Сусла хотел что-то сказать, но, схватив рукою воздух, пошатнулся. То ли от усталости, то ли увидел себя подвешенным по гетманской милости к перекладине за скрученные на спине руки, да еще с привязанной к ногам колодкой, на которой всей тяжкой тушей своей виснет мазепин кат.[20]
Мазепа упруго взбежал по ступеням в дом и приказал позвать Чуйкевича.
— Поедешь в Москву, — говорил он Чуйкевичу. — Дел великое множество. Выслушай хорошенько. Кое-что в письмах отпишу, а кое-что придется тебе на словах сказать. Вот это — и письмом и на словах: про донос Суслы, да и не только про него. Мало ли кто из его приспешников еще что-нибудь может брякнуть. Говорят, я больно много охотных полков набираю, потому что в них больше иноземцев. Посуди сам, из кого набирать? Все наши посполитые своевольством дышат. Они скоро запорожцам в воровских их помыслах помогать начнут. Что казак, что мужик, — сам чорт не разберет. Да про то не говори. Скажешь — брехня, вот и все. Доносят, будто я ляхами себя окружил, на Макиевского кивают. Какой, чорт его дери, Макиевский лях, — его дед голову при Хмеле сложил.
— Сусла в доносе писал, что в новых поместьях гетманских на Московщине одни русаки живут, а договор был населять те земли только нашими людьми. Доносит, якобы поборами непосильными мужиков обложил, вольных людей в холопов превратил…
— Какие там русаки? Украинцы все.
— Что сказать, если спросят, почему Палию жалованье не выплатили?
— Скажешь вот что: Палий высоко залетает, того и гляди к гетманской булаве потянется, все именья разорит. Ты же сам помнишь, как голытьба на Колымацкой раде его на гетмана кричала. Если б только ляхов трогал, а то ведь не смотрит, чей скарб. А на этой стороне казаков и на аркане не удержишь. Лучше малую искру загасить, чем тушить большой огонь.
— Верно, совсем опустошили Малую Россию переманиванием.
— Я в письме прошу дозволения пойти на правый берег. Пусть царь об этом с королем договорится. Ведь по кондиции Руина не должна заселяться.