Я подумал, что Джем зарыдает, – если у печали есть лицо, оно должно быть таким, каким было лицо Джема в ту минуту. Но разрыдался не Джем, а старый воин. (У нас заплакать не считалось недостойным мужчины, порой того даже требовало приличие, лишь бы рядом не было женщин. А женщины у нас редко оказываются рядом.)
Слова, которыми обменялись они, были обычными словами прощания. В таких случаях принято говорить о следующей встрече, хотя и тот и другой знают: этой встречи не будет.
Я смотрел на спину Касим-бега, когда он спускался по веревочной лестнице в лодку, – широкую, но уже несколько обмякшую спину старого воина. «Если когда-либо султан Джем и восторжествует, – подумалось мне, – доживешь ли ты до этого, старик?»
Целых четыре дня наш корабль стоял на якоре близ берега. Никто не преследовал нас, так что не имело смысла отдаляться от места, куда за нами могли приплыть рыцари. А на берегу стали лагерем караманы, и по вечерам мы видели, как движутся у костров их неторопливые тени; Касим-бег не хотел покидать побережье, пока не убедится в том, что Родос согласен принять Джема.
К исходу четвертого дня с берега донесся шум, стала заметна суматоха. С востока на лагерь Касима быстро надвигалось оранжевое облако. Оно стелилось по самой земле с той скоростью, с какой движется конница. Объяснений не требовалось: Ахмед-паша вознамерился отрезать мятежников от моря, оттеснить их снова в преисподнюю Ликии.
Умело находя прикрытия, наши корабельщики отвели корабль за скалы. Затаив дыхание, следили мы за битвой между Ахмед-пашой и Касимом. Впрочем, то была не битва – люди Касима, обороняясь, отступали в горы. Ахмед не стал преследовать их. Мы видели, как войско его растянулось вдоль берега, ночью то тут, то там вспыхивали костры. Он сторожил подступы к Ликии.
То ли Ахмед-паша не заметил нашей жалкой биремы, то ли заметил, но не имел поблизости своих кораблей; то ли рассудил, что, если Джем и находится на биреме, Для него, Ахмед-паши, всего выгодней дальнейшая борьба между братьями; этого я не знаю и ничего утверждать не могу. Так или иначе, мы оставались неподалеку от берега еще дней десять, и никто не потревожил нашего покоя. Мы не ушли в открытое море, потому что ожидали встречи с родосцами и, кроме того, побаивались себе подобных – другого корсарского судна.
С сжатым сердцем ожидали мы этой встречи: примет ли нас Родос? Изо дня в день прохаживались по узкой корме и на носу биремы. Впрочем, прохаживались только мы: Джем от зари до зари недвижно стоял, облокотившись о борт, вперив глаза в азиатский берег. Мне вспоминалась одна ночь, – с тех пор минул целый год! – когда Джем лихорадочным шепотом сказал мне: «Граница страшит меня, Саади!» Я думал, этот страх померк, но ныне граница, оранжевая полоса над синей безбрежностью, была так осязаема, что Джемом овладел прежний страх.
Я и не пытался развеселить его. В те дни Джем, казалось, достиг крайней степени человеческой тоски. Я понимал, что тому способствует бездеятельность, неизвестность: как разворачиваются события в Анатолии, сумел ли спастись Касим, не заключен ли между Портой и Родосом мир? Мы ничего не знали. Наш корабль тихо покачивался между небом и морской бездной; его весла неподвижно застыли, на снастях нежились стаи птиц.
Слышал я, есть стихи, в которых говорится о кораблях-призраках, которые являются жертвам крушения, Мы были похожими на такой корабль.
До той минуты, пока на рассвете 20 июля не заметили вдали каравеллы. Они стремительно мчались по серебристым, еще сонным водам, и встающее солнце уподобляло их розовым цаплям – таких цапель держал Джем у себя во дворце в Карамании, потому что ценил красоту во всем.
Впереди взрезала волны большая трирема со знаменем Ордена – белый крест по черному полю.
«Идут! Родос принимает нас!» Мне хотелось возликовать, но сердце болезненно сжалось: это знамя напомнило мне о Франке Сулеймане и его пророчествах.
Джем долго созерцал небольшую флотилию. Должно быть, она казалась ему такой же призрачной, как и все в эти дни. Лишь когда свита засуетилась, он сказал мне:
– Оденьтесь как подобает, Саади, и оденьте меня! Не станем забывать, что я поплыву на Родос не как беглец, а как законный властитель империи.
Мы стали рыться в сундуках, к которым не прикасались с того дня, как уехали из Каира, ведь уже полгода мы не знали ничего, кроме боев и походов. Вынули парадные одежды Джема, облекли его в них, накрутили ему на голову двенадцать локтей наитончайшего шелка. Только тогда увидел я, как исхудал мой друг, – платье висело на нем, словно было с чужого плеча.
Тем не менее вид его был великолепен. За пятнадцать месяцев, истекших со смерти Мехмед-хана, Джем сильно возмужал. Я спросил себя, в чем это проявляется, и сам себе ответил: в прирожденном обаянии Джема появился некий горький надлом. Да, так оно и есть – человек мужает тогда, когда что-то в нем надламывается.
Вслед за моим господином поднялся и я на корму. Все мы, малочисленная свита Джема, полукругом встали за его спиной. Должно быть, красочное зрелище представляли мы, освещенные пологими лучами солнца: группа юношей, разодетых в атлас и сафьян всех цветов.
Каравеллы приспустили паруса, весла их устремились в небо. Ясно: Орден, блюдя закон, не станет вторгаться в прибрежные воды.
Мы увидели, что от большой триремы отчаливает ладья и быстро движется по направлению к нам. Джем не сводил глаз с этой лодки, которая везла ему веление судьбы.
В ней сидели двое. Один – рыцарь, весь в черном. А вскоре мы узнали и второго. Сулейман! Сулейман был жив!
Джем еле кивнул рыцарю – немолодому, рыхлому человеку с бесцветными глазами. И голос его тоже был бесцветен, когда он обратился к Джему с коротким приветствием, называя при этом принцем. Сулейман перевел его слова, глядя на него свысока, словно тот был червяком у него под ногами, – он был мастер на этот счет!
Посланец, не мешкая, передал Джему свиток. Сулейман прочел его вслух – обильное нагромождение слов, из которых мы поняли лишь, что будем приняты на Родосе и покинем его, едва лишь пожелаем.
Внимание мое уже несколько рассеялось, как вдруг что-то заставило меня насторожиться: все тем же голосом, словно продолжая чтение, Сулейман обратился к Джему: