обратился он к Ульриху, — то мне хочется спросить тебя: ведь возможно это было бы только в такой жизни, у которой нет другой цели, кроме как создавать духовную силу и мощь? — — Это жизнь, к которой, по их утверждению, стремятся все существующие государства! — возразил тот.

— Значит, в таком государстве люди жили бы великими чувствами и идеями, по философским системам и романам? — продолжал Вальтер. — Так вот, я спрашиваю тебя: жили бы они так, чтобы великая философия и поэзия возникали, или так, чтобы все, чем они жили, уже было, так сказать, философией и поэзией во плоти? У меня нет сомнений насчет того, что ты имеешь в виду, ведь первое было бы не чем иным, как то, что ныне и так понимают под культурным государством; но поскольку ты имеешь в виду второе, ты упускаешь из виду, что философия и поэзия были бы там излишни. Мало того что твою жизнь по образу и подобию искусства, или как там ты это назовешь, вообще нельзя представить себе, так еще и означает она не что иное, как конец искусства!

Так заключил он, пустив в ход этот козырь в расчете на Клариссу с особой энергией.

Это оказало свое действие. Даже Ульриху понадобилось несколько мгновений, чтобы оправиться. Но затем он засмеялся и спросил:

— Разве ты не знаешь, что всякая совершенная жизнь — это конец искусства? Мне кажется, ты сам на пути к тому, чтобы ради совершенства своей жизни покончить с искусством?

Он сказал это без злого умысла, но Кларисса насторожилась.

И Ульрих продолжал:

— Всякая великая книга дышит этим духом любви к судьбам отдельных людей, которые не в ладу с формами, навязываемыми им обществом. Она ведет к решениям, решению не поддающимся; можно только воспроизводить жизнь этих людей. Извлеки смысл из всех поэтических произведений, и ты получишь хоть и не полное, но основанное на опыте и бесконечное отрицание всех действующих правил, принципов и предписаний, на которых зиждется общество, любящее эти поэтические произведения! Даже ведь какое- нибудь стихотворение с его тайной отсекает привязанный к тысячам обыденных слов смысл мира, превращая его в улетающий воздушный шар. Если это называть, как принято, красотой, то красота есть переворот несравненно более жестокий и беспощадный, чем любая политическая революция когда бы то ни было!

У Вальтера побледнели даже губы. Это отношение к искусству как к отрицанию жизни, как к чему-то враждебному жизни он ненавидел. Это было, на его взгляд, богемой, остатком устаревшего желания позлить «буржуа». Ироническую самоочевидность того факта, что в совершенном мире уже не может быть красоты, поскольку она становится там излишеством, он заметил, но невысказанного вопроса своего друга он не услышал. Ведь и Ульриху была совершенно ясна односторонность того, что он утверждал. Он мог бы с таким же правом сказать прямо противоположное тому, что искусство — это отрицание, ибо искусство — это любовь; любя, оно делает прекрасным, и нет, может быть, на свете другого средства сделать прекрасным что-либо или кого-либо, кроме как полюбить их. И только потому, что даже любовь наша состоит лишь из частиц, красота есть что-то вроде усиления и контраста. И только в море любви не способное уже ни к какому усилению понятие совершенства едино с основанным на усилении понятием красоты! Снова мысли Ульриха коснулись «Царства», и он недовольно остановился. Вальтер тем временем тоже собрался с силами и, объявив намек своего друга на то, что жить надо примерно так, как читаешь, сперва банальным, а потом и невозможным утверждениям, он принялся теперь доказывать, что оно греховно и подло.

— Если бы кто-то, — начал он в прежнем нарочито сдержанном тоне,положил в основу своей жизни твое предложение, ему пришлось бы, пожалуй, не говоря уж о других нелепостях, одобрять все, что вызывает у него некую прекрасную идею, даже все, что несет в себе возможность за таковую сойти. Это означало бы, конечно, всеобщий упадок, но поскольку эта сторона тебе, надо полагать, безразлична — или, может быть, ты думаешь о тех неясных общих мерах предосторожности, о которых ты никаких подробностей не сказал, — то я хочу справиться только о личных последствиях. Мне кажется, что во всех случаях, когда человек как раз не является поэтом — сочинителем своей жизни, такому человеку будет хуже, чем животному; если у него не возникает идеи, у него не возникнет и решения, большую часть своей жизни он будет просто во власти своих инстинктов, капризов, заурядных страстей — словом, всего самого безличного, из чего состоит человек, и должен будет, пока длится эта закупорка, так сказать, верхней системы, стойко сносить все, что ни взбредет ему в голову?!

— Тогда он должен будет отказаться что-либо делать! — ответила вместо Ульриха Кларисса. — Это активная пассивность, к которой надо быть способным, когда того требуют обстоятельства!

У Вальтера не хватило мужества взглянуть на нее. Способность к отказу играла ведь в их отношениях большую роль: это Кларисса, похожая в длинной, до пят ночной рубашке на маленького ангела, стояла, вскочив, на кровати и, сверкая зубами, декламировала в манере Ницше: «Как лот, бросаю я свой вопрос в твою душу! Ты хочешь ребенка и брака, но я тебя спрашиваю: тот ли ты человек, который вправе желать ребенка?! Победитель ли ты, повелитель ли своих доблестей? Или твоими устами говорит животная потребность…?!» В полумраке спальни это бывало жутковатым зрелищем, и Вальтер тщетно старался заманить ее под одеяло. А впредь, значит, к ее услугам будет новый девиз; активная пассивность, к которой в данном случае следовало быть способным, очень отдавала человеком без свойств. Доверилась ли она ему? Но не он ли поощрил ее в ее странностях? Эти вопросы копошились, как черви, в груди Вальтера, и ему стало почти дурно. Он посерел, лицо его увяло и сморщилось.

Ульрих заметил это и участливо спросил его, не заболел ли он.

Вальтер с усилием произнес «нет» и, молодцевато улыбнувшись, сказал, чтобы Ульрих спокойно довел свой вздор до конца.

— Ах, господи, — уступчиво согласился Ульрих, — ты ведь не то что не прав. Но очень часто мы в угоду какому-то спортивному духу бываем снисходительны к действиям, которые наносят ущерб нам самим, — лишь бы противник исполнял их в красивой манере; тогда цена исполнения конкурирует с ценой ущерба. И очень часто у нас есть идея, сообразно с которой мы какое-то время действуем, но потом она сменяется привычкой, инерцией, корыстью, насущными нуждами, потому что иначе нельзя. Я, таким образом, описал, может быть, состояние, которое осуществить до конца вообще невозможно, но одного отнять у него нельзя: это и есть то действительно существующее состояние, в каком мы живем.

Вальтер опять успокоился.

— Если вывернуть правду наизнанку, всегда можно что-то сказать, что и правдиво, и в то же время извращено, — заметил он мягко, не скрывая, что его не интересует дальнейший спор. — Это в твоем вкусе — утверждать о чем-то, что оно невозможно, но реально.

Кларисса, однако, очень энергично потерла свой нос.

— Я нахожу это как раз очень важным, — сказала она, — что во всех нас есть что-то невозможное. Этим многое объясняется. Когда я слушала, у меня было такое впечатление, что если бы нас можно было вскрыть, то вся наша жизнь оказалась бы, пожалуй, похожа на кольцо — что-то такое круглое вокруг чего- то. — Она уже раньше сняла свое обручальное кольцо и поглядела теперь сквозь него на освещенную стену. — Я хочу сказать: в середине-то ведь у него и нет ничего, а выглядит оно в точности так, словно только это ему и важно. Ульрих просто тоже не может полностью выразить это в один прием!

Таким образом, дискуссия эта кончилась все-таки, к сожалению, огорчительно для Вальтера.

85

Старания генерала Штумма внести порядок в штатский ум

Ульрих отсутствовал примерно на час дольше, чем о том предупредил при уходе, и когда он вернулся домой, ему доложили, что его давно уже ждет какой-то офицер. Наверху, к своему удивлению, он застал генерала фон Штумма, который приветствовал его как старый товарищ.

— Дорогой друг, — воскликнул тот, когда Ульрих вошел, — извини, что врываюсь к тебе так поздно, но я не мог раньше уйти со службы, да и здесь я уже добрых два часа сижу среди твоих книг, собрание которых внушает прямо-таки страх!

После короткого обмена любезностями выяснилось, что Штумма привело сюда срочное дело. Он бойко закинул ногу на ногу, что при его комплекции было трудновато, простер вперед руку с маленькой кистью и сказал:

— Срочное? Я обычно говорю своим референтам, когда они приносят мне какую-нибудь срочную бумагу: на свете нет ничего срочного, кроме отлучки в одно место. Но если говорить серьезно, то причина, приведшая меня к тебе, чрезвычайно важна. Я уже говорил тебе, что смотрю на дом твоей кузины как на

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату