началу божественному. Раньше такого человека, когда на него нашло бы, отправили в пустыню; он, может быть, и тогда совершал бы убийства, но во власти великого видения, как Авраам хотел заколоть Исаака! То-то и оно! Мы сегодня уже не знаем, как с этим быть, и искренних мнений у нас нет!

Эти последние слова Арнгейм сказал, вероятно, в запальчивости, сам толком не зная, что он имеет в виду; тот факт, что у Ульриха не хватило «души и безумия», чтобы на вопрос, спас ли бы он Моосбругера, ответить реши— тельным «да», подстегнул его, Арнгейма, собственное честолюбие. Но, хотя Ульрих и воспринял этот поворот разговора чуть ли не как знамение, которое неожиданно напомнило ему принятое им во дворце Лейнсдорфа «решение», он был раздражен той расточительностью, с какой разукрасил Арнгейм мысль о Моосбругере, и обе эти причины заставили его сухо, но с любопытством спросить:

— А вы бы освободили его?

— Нет, — улыбаясь, ответил Арнгейм. — Но я хотел сделать вам другое предложение. — И, не оставляя ему времени на сопротивление, продолжал: — Я уже давно хотел сделать вам это предложение, чтобы покончить с вашим ко мне недоверием, которое, откровенно сказать, меня обижает; я хочу даже привлечь вас на свою сторону! Вы представляете себе, как выглядит внутри крупное коммерческое предприятие? У него две вершины: дирекция и правление; над ними обычно есть еще третья, исполнительный комитет, как вы это здесь называете, который состоит из представителей дирекции и правления и собирается ежедневно или почти ежедневно. Правление, само собой разумеется, комплектуется из доверенных лиц держателей большинства акций. — Только теперь наконец он сделал для Ульриха паузу, и она была такова, словно он проверял, успел ли уже тот что-то заметить. — Я сказал, что держатели большинства акций сажают своих людей в правление и в исполнительный комитет, — добавил он, как бы подсказывая. — Есть у вас какое- либо определенное представление об этом большинстве?

Такого представления у Ульриха не было; у него было лишь собирательно-неопределенное представление о финансовой системе, включавшее в себя служащих, окошечки касс, купоны и бумаги, похожие на старинные грамоты.

Арнгейм подсказал еще раз.

— Вы когда-нибудь выбирали правление? Нет, конечно! — сам же и прибавил он сразу. — Да и нечего воображать себе это, ибо вы никогда не будете держателем большинства акций какого-либо предприятия!

Он сказал это настолько уверенно, что Ульриху впору было устыдиться отсутствия у него такого важного свойства; и это было вполне по-арнгеймовски — одним махом и без труда перейти от демонов к правлениям и акциям. Он продолжал, улыбаясь:

— Я до сих пор не назвал вам одного лица, а лицо это в известном смысле важнейшее! Я говорил — «держатели большинства акций», это отдает невинной множественностью. Однако это всегда одно лицо, безымянный и неизвестный широкой публике владелец главного пакета, прикрываемый тем, кого он сажает вместо себя!

Теперь Ульрих понял, конечно, что это вещи, о которых можно в любой день прочесть в газете; но Арнгейму все-таки удалось придать им занимательность. Он с любопытством спросил его, кому принадлежит главный пакет акций Ллойд-банка.

— Это неизвестно, — ответил Арнгейм спокойно. — Вернее сказать, посвященные это, конечно, знают, но говорить об этом не принято. Позвольте мне лучше коснуться сути этих вещей. Везде, где налицо такие две силы, хозяин, с одной стороны, и администрация, с другой, само собой возникает такое положение, что любое возможное средство умножить прибыль, независимо от того, нравственно ли оно и красиво ли, пускается в ход. «Само собой» в буквальном смысле, ибо процесс этот совершенно не зависит ни от чьих личных качеств. Хозяин не соприкасается с исполнителями непосредственно, а органы администрации прикрываются тем, что они действуют не по личным убеждениям, а как служащие. Эту картину вы увидите сегодня везде, отнюдь не только в сфере финансов. Можете быть уверены, что наш друг Туцци с преспокойной совестью даст сигнал к войне, хотя он лично не смог бы застрелить и старого пса, и тысячи людей отправят на тот свет вашего друга Моосбругера, потому что всем им, кроме каких-то трех человек, не надо делать это собственными руками! Это доведенная до виртуозности «косвенность» обеспечивает сегодня чистую совесть каждому в отдельности и обществу в целом; кнопка, которую ты нажимаешь, всегда белая и чистая, а что произойдет на другом конце провода — это дело других людей, а они опять-таки не из тех, кто нажимает кнопки. Вы находите ото отвратительным? Но, обрекая тысячи людей на смерть или на прозябание, приводя в движение горы страдания, мы чего-то этим и добиваемся! Я почти готов утверждать, что в этом, в форме социального разделения труда, проявляется, принимая, правда, грандиозный и опасный вид, старое раздвоение человеческой совести на похвальную цель и уж какие найдутся средства.

В ответ на вопрос Арнгейма, отвратительно ли это на его взгляд, Ульрих пожал плечами. Раздвоенность нравственного сознания, о которой говорил Арнгейм, — это страшнейшее явление нынешней жизни, — существовала всегда, свою ужасную чистую совесть она обрела лишь в результате всеобщего разделения труда и потому носит печать величественной неизбежности этого разделения. Ульриху претило просто- напросто возмущаться ею, дух противоречия рождал в нем, напротив, то смешное и приятное чувство, какое доставляет скорость в сто километров, когда у дороги стоит и бранится покрытый пылью моралист. Поэтому, когда Арнгейм умолк, он первым делом сказал:

— Любую форму разделения труда можно развить. Вопрос, который вы вправе мне задать, состоит, следовательно, не в том, «нахожу ли я это отвратительным», а в том, верю ли я, что можно прийти к более достойному положению, не повернув вспять!

— Ах, этот ваш всеобщий учет! — подхватил Арнгейм. — Мы отлично организовали распределение дел, но при этом не заботились о координирующих инстанциях; мы непрестанно разрушаем мораль и душу по новейшим патентам и думаем, что можно сберечь их старыми домашними средствами религиозной и философской традиции! Я не люблю насмешничать в таком тоне, — поправился он, — и вообще считаю острословие чем-то очень двусмысленным; но предложение реорганизовать совесть, которое вы сделали в нашем присутствии графу Лейнсдорфу, я никогда не считал просто шуткой.

— Это была шутка, — ответил Ульрих резко. — Я не верю в такую возможность. Скорей уж я могу представить себе, что европейский мир построен дьяволом, а бог позволяет своему конкуренту показать, на что тот способен!

— Славная идея! — сказал Арнгейм. — Но почему же вы рассердились на меня, когда я не захотел вам поверить?

Ульрих не ответил.

— То, что вы сейчас сказали, противоречит также очень конструктивному замечанию о способе приблизиться к правильной жизни, сделанному вами несколько раньше, — тихо и упорно продолжал Арнгейм. — Вообще, совершенно независимо от того, согласен ли я с вами в частностях или нет, меня поражает, до какой степени смешаны в вас активность и безразличие.

Когда Ульрих и на это не нашел нужным ответить, Арнгейм сказал с той вежливостью, с какой и следует отвечать на грубость:

— Я только хотел обратить ваше внимание на то, в какой мере сегодня, принимая экономические решения, от которых и так-то зависит почти все,нужно представлять себе и свою нравственную ответственность и как поэтому увлекательны такие решения.

Даже в этой одергивающей скромности был легкий привкус ухаживания.

— Простите, — ответил Ульрих, — я задумался над вашими словами. — И, словно все еще продолжая размышлять, прибавил: — Хотел бы я знать, считаете ли вы это тоже нынешней косвенностью и нынешним разделением сознания, если в душу женщины вселяют мистические чувства, находя самым разумным предоставить ее тело ее супругу?

Арнгейм немного побледнел при этих словах, но не потерял самообладания. Он ответил спокойно.

— Не знаю точно, что вы имеете в виду. Но если бы вы говорили о женщине, которую вы любите, вы бы не могли это сказать, ибо узор реальности всегда богаче, чем контуры принципов.

Он отошел от окна и жестом пригласил Ульриха сесть.

— Вас не так-то легко поймать! — продолжал он тоном, в котором было что-то и от похвалы, и от сожаления. — Но я знаю, что для вас я служу скорее враждебным принципом, чем личным противником. А те, что по своим убеждениям являются самыми ожесточенными противниками капитализма, нередко бывают в делах лучшими его слугами; я, пожалуй, и сам могу себя к ним причислить, а то бы я не позволил себе

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату