Арнгейма, Ульрих замер, снося прикосновение, которое теперь оказывало на него все более странное действие, напоминавшее то, как утопает в рыхлой насыпи, разрывая ее надвое, какой-нибудь тяжелый предмет. Этот вал одиночества Ульрих, сам того не желая, возвел вокруг себя, и теперь в брешь прорвалась жизнь, прорвался пульс другого человека, и это было глупое чувство, смешное, но и немного волнующее.
Он подумал о Герде. Вспомнил, как уже друг его юности Вальтер возбудил в нем желание снова когда- нибудь прийти с кем-нибудь к такому полному и безудержному согласию, словно нет во всем мире других различий, кроме приязни и неприязни. Теперь, когда было уже слишком поздно, желание это снова поднималось в нем, поднималось серебряными волнами, такими же, казалось, как волны воды, света и воздуха, сливающиеся на широкой реке в единый поток серебра, поднималось так дурманяще, что ему пришлось быть начеку, чтобы не поддаться этому и не вызвать недоразумения таким двусмысленным своим положением. Но когда его мышцы напряглись, он вспомнил, что Бонадея сказала ему: «Ульрих, ты человек совсем не плохой, ты только стараешься сделать так, чтобы тебе было трудно быть хорошим!» Бонадея, которая в тот день была так поразительно умна и сказала еще: «Во сне ты ведь тоже не думаешь, а с тобой происходит какая-нибудь история!» А он сказал: «Я был ребенком, мягким, как воздух лунной ночью…» — и сейчас он вспомнил, что картина при этом мелькнула перед ним, собственно, другая: кончик горящей палочки магния; ибо таким же рассыпающимся на искры и превращающимся в свет показалось ему его сердце, но это было давно, и он не отважился высказать это сравнение и был побежден другим; к тому же в разговоре не с Бонадеей, а с Диотимой, как ему сейчас вспомнилось. «Различия жизни лежат у корней очень близко друг к другу», — почувствовал он, глядя на человека, который по каким-то не очень прозрачным причинам предложил ему стать его другом.
Арнгейм убрал свою руку. Они снова стояли теперь в нише окна, где начали этот разговор; внизу на улице уже мирно горели лампы, но чувствовалось, что волнение еще не совсем унялось. Время от времени еще проходили, возбужденно разговаривая, сомкнутые группы людей и нет-нет да раскрывался какой- нибудь рот, выкрикивая угрозу или раскатистое «Э-ге-ге!», ва которым следовал смех. Было впечатление какого-то полусознательного состояния. И в свете этой тревожной улицы, между отвесно ниспадающими гардинами, которые обрамляли потемневшую картину комнаты, он видел фигуру Арнгейма и чувствовал, как рядом с ним стоит сам, и оба наполовину залиты светом, наполовину черны и полны какой-то страстной собранности из-за этого двойного освещения. Ульрих вспомнил крики «ура» в честь Арнгейма, которые он, кажется, слышал, и, был ли, или не был связан с этими событиями Арнгейм, в цезаристском спокойствии, какое тот, задумчиво глядя на улицу, выставлял напоказ, он производил впечатление главной фигуры в этой написанной мгновением картине, да и чувствовал, казалось, при каждом взгляде свое присутствие в ней. Рядом с ним становилось понятным, что такое сознание собственного достоинства. Сознание само по себе не в силах привести в порядок светящуюся сумятицу мира, ибо чем острее оно, тем безграничнее, хотя бы на время, становится мир; сознание же собственного достоинства вступает в мир как режиссер и делает из него искусственное единство счастья. Ульрих завидовал этому человеку из-за его счастья. Ничего не было сейчас легче, казалось Ульриху, чем совершить преступление против него, ибо своей потребностью в картинности Арнгейм вызывал на сцену и старые театральные тексты. «Возьми кинжал, и да свершится судьба его!» Ульриху явственно слышались эти слова, произнесенные со скверной актерской интонацией, и все-таки он непроизвольно стал так, чтобы половина его корпуса была за спиной Арнгейма. Он видел перед собой темную широкую плоскость шеи и плеч. Особенно шея раздражала его. Рука его искала в карманах с правой стороны перочинный нож. Он встал на цыпочки и еще раз опустил мимо Арнгейма взгляд на улицу. Там, в полутьме, людей, как песок, несло волной, которая тащила их тела. Что-то ведь должно было последовать из этой демонстрации, и вот будущее выслало вперед волну, людьми овладевало какое-то сверхличное творческое озарение, но во всем этом была, как всегда, большая неточность и небрежность. Так примерно ощущал Ульрих то, что он видел, и недолгое время это занимало его внимание, но он до тошноты устал это анализировать. Он осторожно опустился на пятки, устыдился, не особенно, впрочем, серьезно к тому относясь, игры мыслей, заставившей его только что подняться на цыпочки, и почувствовал великий соблазн тронуть Арнгейма за плечо и сказать ему: «Благодарю вас, хватит с меня всего этого, мне хочется попробовать что-то новое, и я принимаю ваше предложение! « Но поскольку и этого Ульрих в действительности не сделал, они не стали касаться ответа на вопрос Арнгейма. Арнгейм вернулся к одной из более ранних тем их разговора.
— Вы ходите иногда в кинематограф? Непременно нужно! — сказал он.Может быть, в теперешней его форме у него еще нет великого будущего, но дайте только крупным коммерческим интересам — например, интересам электрохимии или анилинокрасочной промышленности — связать себя с ним, и через несколько десятков лет вы увидите развитие, которого ничем нельзя будет задержать. Тогда начнется процесс, где пойдут в ход все средства, сулящие умножение и рост, и что бы ни мнилось нашим писателям и эстетикам, возникнет искусство Всеобщей Электрической Компании или Германской Промышленности Красителей. Это ужасно, дорогой мой! Вы пишете? Нет, я уже спрашивал. Но почему вы не пишете? Вы правы! Писатель и философ будущего придет по мосткам журналистики! Вы не замечали, что наши журналисты становятся все лучше и лучше, а наши писатели все хуже и хуже? Этот процесс, безусловно, закономерен; что-то происходит, и у меня нет никаких сомнений насчет того, что именно: эпоха великих индивидуальностей идет к концу! — Он наклонился вперед. — Не могу разглядеть, какое у вас сейчас выражение лица; я палю в темноту! — Он засмеялся. — Вы требовали всеобщего учета духовных ценностей. Вы верите в это? Неужели вы верите, что жизнь можно регулировать духовным началом?! Вы, конечно, сказали «нет», но я вам не верю, ибо вы такой человек, который заключил бы в объятья самого черта, потому что тот не имеет равных себе!
— Откуда это? — спросил Ульрих.
— Из изъятого предисловия к «Разбойникам».
«Ну, конечно, из изъятого, — подумал Ульрих, — не из обыкновенного же!»
— «Души, которым мерзейший порок прелестен величием, от него веющим»,процитировал Арнгейм дальше, пользуясь своей всеобъемлющей памятью. Он чувствовал, что опять стал хозяином положения, а Ульрих, по тем или иным причинам, пошел на уступку; уже не было рядом враждебной твердости, и не надо было больше говорить о том предложении, все сошло хорошо; но подобно тому как борец, угадав, что противник устал, тут-то и пускает в ход всю свою силу, он почувствовал потребность показать задним числом всю весомость того предложения и продолжал:
— Думаю, что теперь вы поймете меня лучше, чем вначале. Так вот, признаюсь вам откровенно, я чувствую себя порой одиноким. Если люди — «из новых», мышление у них слишком коммерческое; а во втором или в третьем поколении семьи коммерсантов теряют фантазию. Тогда от них нечего ждать, кроме безупречных управляющих, дворцов, охоты, офицеров и зятьев из дворян. Я знаю эту публику во всем мире; среди них есть умные и тонкие люди, но они не способны родить ни одной мысли, хоть как-то связанной с этим последним состоянием беспокойства, независимости и, может быть, несчастности, которое я обрисовал цитатой из Шиллера.
— К сожалению, я не могу продолжать наш разговор, — отвечал Ульрих.Госпожа Туцци, видимо, дожидается воцарения спокойствия у кого-нибудь из друзей, а мне пора идти. Вы, значит, считаете, что я, хоть и не смыслю в коммерции, обладаю этим беспокойством, которое так полезно ей тем, что лишает ее слишком коммерческого элемента?
Он зажег свет, чтобы попрощаться, и подождал ответа. Арнгейм величественно-дружелюбно положил руку ему на плечо — жест этот, кажется, выдержал испытание — и сказал:
— Простите, если я наговорил лишнего, поддавшись настроению одиночества! Экономика идет к власти, и вот порой спрашиваешь себя: а что же нам с этой властью делать? Не обижайтесь!
— Напротив! — заверил его Ульрих. — Я намерен серьезно обдумать ваше предложение!
Он сказал это быстро, и такую поспешность можно было истолковать как волнение. Поэтому Арнгейм, оставшийся ждать Диотиму, пребывал в некоторой растерянности, опасаясь, что не так-то просто будет найти пристойный способ отвлечь Ульриха от этого предложения.
122
Путь домой
Ульрих пошел домой пешком. Была прекрасная, но темная ночь. Дома своим высоким сомкнутым строем составляли странное, открытое сверху пространство улицы, над которым в воздухе что-то вершилось