пригодные для этого мысли. Вот почему он в отчаянной спешке внушал себе все имеющиеся ныне общие соображения, дающие основание вести себя без серьезности, без веры, без церемоний и без удовлетворения; и в том, что он предавался этому, не сопротивляясь, он нашел хоть и не одержимость любви, но полусумасшедшую, напоминающую резню, садистское убийство или, если такое бывает, садистское самоубийство, одержимость бесами пустоты, которые живут за всеми декорациями жизни.
По какой-то неясной ассоциации его положение напомнило ему вдруг его ночную схватку с хулиганами, и он решил на этот раз быть быстрее, но в тот же миг началось что-то ужасное. Горда употребила всю силу воли, какую вообще могла проявить, на то, чтобы совладать с мучившим ее позорным страхом; у нее было на душе так, словно ее должны казнить, и в тот миг, когда она почувствовала рядом с собой непривычную наготу Ульриха и руки его коснулись ее, тело ее отметнуло от себя всю ее волю. Где-то глубоко в груди она все еще чувствовала несказанную симпатию, трепетно нежное желание обнять Ульриха, поцеловать его волосы, последовать за его голосом своими губами, и ей казалось, что, прикоснувшись к его истинной сути, она растает от этого, как снег в теплой руке; но то был Ульрих, который в обычной одежде двигался по знакомым комнатам ее родительского дома, а не этот голый мужчина, чью враждебность она угадала и который не принимал ее жертвы всерьез, хотя и не давал ей опомниться. И вдруг Герда заметила, что кричит. Как облачко, как мыльный пузырь, повис в воздухе крик, и за ним последовали другие. Это были слабые крики, вырывавшиеся у нее из груди так, словно она с чем-то боролась, стон, из которого, закругляясь, выделялся звонкий звук «и-и-и». Ее губы извивались и были влажны, как в приступе смертного сладострастия, она хотела вскочить, но не могла подняться. Ее глаза не повиновались ей и Делали знаки, которые она не позволяла им делать. Герда молила о пощаде, как ребенок перед наказанием или когда его ведут к врачу и он не может сделать ни шагу, потому что извивается и разрывается от крика. Она прикрыла руками груди, угрожая Ульриху ногтями, и судорожно сжала длинные бедра. Этот бунт ее тела против нее самой был страшен. У нее было при этом совершенно такое чувство, словно она находится на сцене театра, но в то же время, одинокая и покинутая, сидит в темном зрительном зале и не может помешать ни актерам бурно и с криками играть ее судьбу, ни даже себе невольно подыгрывать им.
Ульрих с ужасом глядел в маленькие зрачки затуманившихся глаз, взгляд которых был удивительно тверд, и растерянно смотрел на странные движения, где невыразимым образом скрещивались желание и запрет, душа и бездушие. Взор его бегло скользнул по бледной светлой коже с черными волосками, приобретавшими в местах, где они сгущались, рыжеватый отлив. Ему медленно стало ясно, что это истерика, но он не знал, что предпринять против нее. Он боялся, что эти страшные крики станут еще громче. Он вспомнил, что такой припадок можно прекратить резким окриком или, может быть даже, внезапным ударом. Какой-то неуловимый элемент неизбежности, связанный с этим ужасным приступом, заставил его подумать о том, что мужчина помоложе, может быть, попытался бы продолжить натиск на Герду. «Может быть, как раз и нельзя уступать ей, если уж эта глупышка зашла так далеко!» Он ничего в этом роде не сделал, но такие досадные мысли разбегались в разные стороны; он непроизвольно и непрестанно шептал Герде утешительные слова, обещал, что ничего с ней не сделает, объяснял, что с ней еще ничего не случилось, просил прощения, но эта собранная им в ужасе мякина слов казалась ему такой смешной и недостойной, что он с трудом удерживался от соблазна просто схватить несколько подушек и заткнуть ими этот неумолкающий рот.
Наконец, однако, приступ утих сам собой, и тело ее успокоилось. Глаза девушки наполнились слезами, она приподнялась на кровати, маленькие груди вяло повисли на ее еще не вернувшемся под надзор сознания теле, и Ульрих еще раз почувствовал все отвращение к бесчеловечности, чистой плотскости того, что он сейчас изведал. Затем обычное сознание вернулось к Герде; в глазах ее что-то открылось, — так у иных, хотя они еще не проснулись, глаза уже несколько мгновений открыты, — она еще секунду непонимающе глядела в одну точку, потом заметила, что сидит голая, взглянула на Ульриха, и кровь волнами ударила ей в лицо. Ульрих не нашел ничего лучшего, как еще раз повторить все, что он уже нашептал ей; он обнял ее за плечи, прижал ее, стараясь утешить, к своей груди и попросил не придавать случившемуся никакого значения. Теперь Герда опять очутилась в том положении, в каком с ней случился приступ, но все казалось ей до странности бледным и далеким; раскрытая постель, ее обнаженное тело в объятиях что-то горячо шепчущего мужчины и чувства, которые привели ее сюда, — она хоть и знала, что это значило, но она знала также, что успело произойти что-то страшное, о чем она вспоминала лишь с отвращением и глухо, и хотя от нее не ускользнуло, что голос Ульриха звучал сейчас нежнее, она объяснила себе это тем, что теперь она для него — больная, и подумала, что больной сделал ее он, но все казалось ей безразличным, и единственным ее желанием было исчезнуть отсюда, не говоря ни слова. Она опустила голову и оттолкнула от себя Ульриха, нашла ощупью свою рубашку и натянула ее себе на голову, как ребенок или как человек, которому уже наплевать на себя. Ульрих помог ей при этом. Он даже натянул на нее чулки, и ему казалось, что он одевает ребенка. Герда пошатнулась, когда впервые встала опять на ноги. Память говорила ей, с какими чувствами покидала она родительский дом, куда теперь возвращалась. Она чувствовала, что испытания не выдержала, и была глубоко несчастна и посрамлена. Она ни единым словом не отвечала на все, что говорил Ульрих. В большом отдалении от всего, что происходило сейчас, ей вспомнилось, как однажды он сказал о себе в шутку, что одиночество толкает его на бесчинства. Она не была зла на него. Она только не хотела никогда больше слышать его. Он вызвался сходить за извозчиком, она только покачала головой, надела шляпу на растрепанные волосы и покинула его, на него не взглянув. Глядя, как она уходит, с вуалью теперь в руке, Ульрих чувствовал себя нескладным мальчишкой; ведь он, конечно, не должен был отпускать ее в таком состоянии, но он никак не мог придумать, чем ее задержать, да и сам он, поскольку он помогал ей, был полуодет, что тоже придавало серьезному настроению, в котором он остался, какую-то незавершенность, словно сперва нужно было полностью одеться, а уж потом решать, как быть с самим собой.
120
Параллельная акция сеет смуту
Когда Вальтер добрался до центра города, в воздухе что-то носилось. Люди шагали не иначе, чем обычно, и трамваи двигались как всегда; в иных местах, может быть, и возникало какое-нибудь необычное копошенье, но оно прекращалось, прежде чем его по-настоящему замечали; тем не менее все было как бы отмечено маленьким отличительным знаком, острие которого указывало определенное направление, и, едва пройдя несколько шагов, Вальтер почувствовал этот знак и на себе. Он последовал в этом направлении с ощущением, что служащий департамента искусств, каковым он был, а также воинствующий художник и музыкант и даже измученный супруг Клариссы уступили место лицу, которое не находилось ни в одном из этих определенных состояний; точно так же и улицы с их деятельностью и с их разукрашенными, кичливыми домами пришли в сходное «первобытное состояние», как он назвал это про себя; ибо это производило на него впечатление некоей кристаллической формы, плоскости которой разъедаются какой-то жидкостью и возвращаются к более раннему состоянию. Насколько был он консервативен, когда речь шла об отклонении будущих новшеств, настолько же был он готов, когда дело касалось его самого, осудить настоящее, и распад порядка, им ощущаемый, действовал на него благотворно. Люди, которых он встречал в больших количествах, напоминали ему его видение; от них исходила атмосфера подвижности и спешки, и солидарность, казавшаяся ему более органической, чем обычная, обеспечиваемая разумом, моралью и хитроумными мерами, делала их свободным, вольным сообществом. Он подумал о большом букете цветов, с которого убрали связывавшие его нитки, так что он раскрывается, но при этом не распадается; и еще он подумал о теле, с которого снята одежда, так что глазам предстает улыбчивая нагота, слов не имеющая и в них не нуждающаяся. И когда он, шагая быстрее, вскоре столкнулся с большим отрядом стоявшей наготове полиции, от этого его тоже нисколько не покоробило, зрелище это, напротив, восхитило его сходством с военным лагерем в ожидании тревоги, и все эти красные воротники, спешившиеся всадники, движение отдельных отрядов, рапортовавших о своем прибытии или отбытии, настроили его на воинственный лад.
За этим оцеплением, хотя оно еще не замкнулось, Вальтеру сразу бросился в глаза более мрачный вид улиц; почти не видно было женщин, и пестрые мундиры праздношатающихся офицеров, обычно оживлявшие этот квартал, тоже, казалось, поглотила воцарившаяся неопределенность. Но подобно ему к центру города устремлялось множество людей, и впечатление от их движения было теперь иное; оно напоминало мусор, взметаемый сильным порывом ветра. Вскоре он увидел и первые группы ими образуемые и сплачиваемые, казалось, не только любопытством, но в такой же мере и нерешительностью насчет того,