Он непроизвольно пожал руку Штумма и добавил:
— Очень мало людей знает, что действительно великое всегда лишено основания; я хочу сказать: все сильное просто!
У Штумма фон Бордвера сперло дыхание; не поняв почти ни слова, он почувствовал потребность броситься в библиотеку и часами справляться в книгах насчет всех этих идей, делясь которыми великий человек явно хотел польстить ему. Наконец, однако, эта буря в его душе сменилась вдруг поразительной ясностью. «Черт побери, да ведь он чего-то от тебя хочет!» — сказал он себе. Он поднял глаза. Арнгейм все еще держал книгу в обеих руках, но теперь делал серьезные попытки остановить какой-нибудь экипаж; лицо у него было оживленное и слегка покрасневшее, каким бывает лицо человека, только что обменявшегося мыслями с кем-либо. Генерал молчал, как молчат из почтительности, после того как произнесено великое слово; если Арнгейм чего-то хотел от него, то ведь и генерал Штумм мог хотеть от Арнгейма чего-то, что пошло бы на пользу императорской службе. Эта мысль открывала такие возможности, что Штумм пока не стал и— задумываться, все ли действительно так и есть. Но подними вдруг ангел в книге свои намалеванные крылья, чтобы дать заглянуть под них умному генералу Штумму, тот не почувствовал бы себя смущеннее и счастливее!
На углу Диотимы и Ульриха был поставлен тем временем такой вопрос: следует ли женщине, находящейся в трудном положении Диотимы, пойти на супружескую неверность или же лучше сделать нечто третье и промежуточное, то есть принадлежать телом одному, а душой другому мужчине, или даже телом вообще никому; это третье состояние не имело, так сказать, текста, оно выливалось только в песню без слов, в какую-то высокую музыку. И Диотима все еще строго следила за тем, чтобы говорить ни в коем случае не о себе самой, а только о «женщине» вообще; ее взгляд каждый раз грозно останавливал Ульриха, когда его слова пытались слить этих двух в одно целое.
Поэтому он говорил обиняками.
— Видели ли вы когда-нибудь собаку? — спросил он. — Это вам только кажется! Вы видели всегда лишь нечто такое, что вам более или менее справедливо представляя лось собакой. У этого существа нет всех собачьих свойств и есть что-то личное, чего опять-таки нет у другой собаки, Как же нам в жизни делать «правильные» вещи? Мы можем делать лишь что-то, что никогда не есть правильное, а всегда больше или меньше, чем что-то правильное.
Разве хоть один кирпич падал когда-либо с крыши так, как то предписано законом? Никогда! Даже в лаборатории вещи не ведут себя так, как им положено. Они хаотически отклоняются от нормы по всем направлениям, и это в какой-то мере фикция — считать сей факт погрешностью в исполнении и полагать, что истинное значение скрыто где-то посерединке.
Или, например, находят какие-то определенные камни и называют их из-за общих им свойств алмазом. Но один камень из Африки, а другой из Азии. Один выкопан из земли негром, другой — азиатом. Может быть, различие это так важно, что оно уничтожает всякую общность? В уравнении «алмаз плюс обстоятельства все равно в итоге алмаз» потребительная стоимость алмаза так велика, что значение обстоятельств рядом с ней исчезает; но можно представить себе обстоятельства духовного свойства, при которых это отношение становится обратным.
Все причастно к общему, но вдобавок оно и особенно. Все соответствует истине, но вдобавок оно и дико, и ни с чем не сравнимо. Мне представляется это так, что личное свойство любого существа есть именно то, что не совпадает ни с чем другим. Я как-то сказал вам, что в мире остается тем меньше личного, чем больше истин мы открываем, ибо давно уже идет борьба против индивидуального, которое все больше теряет почву. Не знаю, что останется от нас под конец, когда все будет рационализировано. Может быть, ничего, но, может быть, тогда, когда исчезнет ложное значение, которое мы придаем личности, мы вступим в какую-то новую систему оценок с таким же энтузиазмом, с каким пускаются на самую великолепную авантюру.
Так как же вы решаете? Надо ли «женщине» поступать в соответствии с законом? Тогда уж пускай руководствуется гражданским законом, и дело с концом. Мораль — это вполне правомерная средняя и коллективная величина, соблюдать которую нужно скрупулезно и без отклонений, коль скоро ее признаешь. Единичные случаи, однако, морального решения не допускают, морали у них тем меньше, чем больше проникнуты они неисчерпаемостью мира!
— Вы произнесли целую речь! — сказала Диотима. Чувствуя известную удовлетворенность высотой этих предъявленных ей требований, она захотела все же покаэать ему свое превосходство тем, что не болтает, как он, что попало.
— Так что же делать женщине в том положении, о котором мы говорили, в реальной жизни? — спросила она.
— Предоставить свободу действий! — ответил Ульрих.
— Кому?
— Всему решительно! Ее мужу, ее возлюбленному, ее самоотверженности, ее смеси альтернатив.
— Вы в самом деле представляете себе, что это значит? — спросила Диотима, с болью вспоминая при этих его словах, как ее высокой готовности, может быть, отказаться от Арнгейма еженощно подрезал крылья тот простой факт, что она спала в одной комнате с Туцци. Что-то от этой мысли кузен, видимо, уловил, ибо спросил напрямик: — Хотите попробовать со мной?
— С вами? — ответила Диотима протяжно; она пыталась защититься безобидной насмешливостью: — Может быть, опишете, как вы это, собственно, представляете себе?
— Извольте! — серьезно согласился Ульрих. — Вы ведь очень много читаете, не так ли?
— Конечно. — Что вы при этом делаете? Я сам и отвечу: ваше предвзятое мнение отбрасывает то, что вам не подходит. То же сделал уже и автор. Точно так же вы опускаете что-то во сне или в воображении. Констатирую, стало быть: красота или волнение приходят в мир в результате того, что что-то отбрасывается. Наша позиция среди реальности — это явно некий компромисс, некое среднее состояние, когда чувства мешают друг другу страстно развиться и немножко сливаются в серости. Дети, у которых такой позиции еще нет, поэтому счастливее и несчастнее взрослых. Сразу добавлю: глупцы тоже отбрасывают; ведь глупость делает человека счастливым. Итак, предлагаю прежде всего — попробуем полюбить друг друга, словно мы персонажи писателя, встречающиеся на страницах книги. Отбросим, значит, во всяком случае всю драпировку, весь жировой слой, который округляет действительность! Диотиму тянуло возражать; ей хотелось теперь увести разговор от слишком личной темы, а кроме того, она хотела показать, что кое-что понимает в затронутых вопросах.
— Прекрасно, — ответила она, — но утверждают, что искусство — это передышка, это отдых от действительности, назначение которого — возвращать нас к ней освеженными!
— А я настолько неразумен, — возразил кузен, — что утверждаю: никаких «передышек» быть не должно! Что это за жизнь, которую нужно время от времени продырявливать передышками! Стали бы мы протыкать дырки в картине, потому что она предъявляет к нам слишком высокие требования?! Разве в вечном блаженстве каникулы предусмотрены? Признаюсь вам, что мне даже мысль о сне иногда неприятна.
— Вот видите, — прервала его Диотима, воспользовавшись этим примером,как неестественно то, что вы говорите! Человек без потребности в покое и передышке! Никакой пример не выявит разницы между вами и Арнгеймом лучше, чем этот! С одной стороны, ум, не знающий тени вещей, а с другой — ум, развивающийся из полной человечности, с ее теневыми и солнечными сторонами!
— Несомненно, я преувеличиваю, — признал Ульрих невозмутимо. — Вы увидите это еще яснее, когда мы войдем в детали. Давайте подумаем, например, о великих писателях. Можно направлять свою жизнь по ним, но жизни из них не выжмешь. Тому, что их волновало, они придали такую твердую форму, что оно, вплоть до промежутков между строчками, похоже на спрессованный металл. Но что, собственно, они сказали? Никто этого не знает. Они сами никогда не знали этого вполне однозначно. Они как поле, над которым летают пчелы; в то же время они сами — некий полет. В их мыслях и чувствах есть все степени перехода между истинами — или, если угодно, заблуждениями, — которые можно как-то обозначить, и переменчивыми существами, которые самовольно приближаются к нам или ускользают от нас, когда мы хотим их рассмотреть. Невозможно высвободить мысль книги из страницы, облекающей эту мысль. Она подмигивает нам, как лицо человека, которое, проносясь мимо нас в цепи других лиц, лишь на миг предстает нам полным значения. Я, наверно, опять немного преувеличиваю; но теперь мне хочется вас спросить: что