работала, вскоре она должна была выступать в кабаре «Гетэ Монпарнас» и была не прочь, пока есть свободное время, сделать одолжение подруге и немного заработать самой. Предложение показалось Брауну, который никогда в жизни не общался с циркачками, довольно заманчивым, и он согласился. Ивонн предположила, что ее подруга может прийтись Брауну по вкусу, и намекнула, что, если она ему понравится, долго уговаривать ее не придется: с его-то видом, да еще в английском костюме, она наверняка примет его за Milord anglais.[40] Браун рассмеялся. Слова Ивонн он всерьез не воспринял. «On ne salt jamais…»[41] — сказал мой знакомый и поймал на себе лукавый взгляд натурщицы. Была Пасха, на улице было еще холодно, а тут, в мастерской, — уютно и тепло; и хотя студия была крошечной, в ней всегда царил жуткий беспорядок, а на подоконнике лежал густой слой пыли, Браун чувствовал себя здесь как дома. В Лондоне у него была уютная квартирка на Вейвертон-стрит, по стенам висели очень неплохие гравюры, за стеклами стояла старинная китайская керамика, однако его со вкусом обставленной гостиной почему-то не хватало того домашнего уюта, той романтики, которыми отличалась эта захламленная студия.
Тут раздался звонок в дверь, Ивонн ввела в комнату свою подругу Аликс (так, кажется, ее звали), и та со сладкой улыбочкой продавщицы bureau de tabac[42] пожала Брауну руку и произнесла банальные слова приветствия. Она была в длинной пелерине из искусственной норки и в огромной малиновой шляпе, в которой выглядела чудовищно вульгарной. Ее нельзя было даже назвать хорошенькой: широкое, плоское, густо напудренное лицо, большой рот, вздернутый нос, густая копна золотистых, как видно крашеных, волос и громадные голубые подведенные тушью глаза.
Теперь Эшенден не сомневался, что Уизерспун и Браун — одно лицо; в противном случае сэр Герберт никогда бы не запомнил, как выглядела гимнастка и как она была — тридцать-то лет назад! — одета, и его даже позабавила наивность посла, почему-то полагавшего, что этот столь нехитрый повествовательный прием поможет ему скрыть правду. Хотя Эшенден мог пока лишь догадываться, чем эта история кончится, поразителен был сам по себе факт, что с этим холодным, надменным и изысканным человеком могло произойти подобное приключение.
— Она о чем-то заговорила с Ивонн, и тут мой знакомый подметил одну черту, которая странным образом показалась ему очень привлекательной: у Аликс был низкий, с хрипотцой голос, как будто она только что перенесла сильную простуду, и голос этот ему почему-то ужасно понравился. Он спросил у О’Мелли, всегда ли она так говорит, и художник ответил, что, сколько он ее знает, — всегда. «Как после бутылки виски», — пошутил Браун, и О’Мелли тут же перевел ей его слова, на что Аликс, улыбнувшись Брауну своим большим ртом, возразила, что говорит хриплым голосом не из-за спиртного, а из-за необходимости подолгу стоять на голове — это один из недостатков ее профессии. Затем они вчетвером отправились в низкопробный ресторанчик недалеко от бульвара Сен-Мишель, где мой знакомый за два франка пятьдесят сантимов, включая вино, съел обед, который показался ему в тысячу раз более вкусным, чем в «Савое» или в «Кларидже». Аликс оказалась весьма разговорчивой юной особой, и Браун с интересом, даже с удовольствием слушал, как она своим густым, раскатистым голоском болтала на самые разные темы. Она великолепно владела арго, и, хотя он не понимал и половины из того, что она говорила, ему ужасно нравилась живописная вульгарность ее языка, который отдавал раскаленным асфальтом, цинковыми стойками в дешевых забегаловках, многоголосыми площадями в бедных районах Парижа. Ее живые и броские метафоры ударяли ему в голову, точно ледяное шампанское. Да, она была уличной девицей, но в ней кипела такая энергия, что становилось жарко, как в натопленной комнате. Ивонн успела шепнуть ей, что Браун — англичанин, что он не женат и у него есть деньги; однажды он поймал на себе ее долгий оценивающий взгляд, а затем услышал, хотя и не подал виду, как она шепнула подруге: «Il n’est pas mal».[43] Это его позабавило: он ведь и сам догадывался, что недурен собой. Впрочем, она не обращала на него особого внимания — они говорили о чем-то своем, а он из приличия делал вид, что с интересом слушает, однако время от времени Аликс украдкой бросала на него томные взгляды и быстро проводила языком по губам, давая этим понять, что все зависит только от него. Браун же пребывал в нерешительности. Аликс была молодая, обаятельная, необычайно живая девушка, однако, за исключением хриплого голоса, ничего особенно заманчивого в ней не было. Между тем мысль о том, чтобы завести в Париже интрижку, да еще с циркачкой, вполне ему улыбалась — в самом деле, почему бы и нет? — будет по крайней мере о чем вспомнить в старости. Не всякому же выпадает счастье завоевать сердце гимнастки! То ли Ларошфуко, то ли Оскар Уайльд сказал, кажется, что следует совершать ошибки в молодости, чтоб было о чем вспоминать в старости. Пообедав (за кофе и коньяком они засиделись допоздна), они вышли на улицу, и Ивонн предложила Брауну проводить циркачку домой. Браун с готовностью согласился, Аликс сказала, что живет недалеко, и они пошли пешком. По дороге она сообщила ему, что у нее своя квартирка, совсем крохотная — она ведь большую часть времени на гастролях, — но уютная; женщина, сказала она, должна иметь жилье, обстановку — что ж это за женщина, у которой нет собственного угла? Наконец они подошли к ветхому зданию на какой-то темной, грязной улочке, и Аликс позвонила в звонок, чтобы консьержка открыла им дверь. Подняться в квартиру она Брауна не позвала, и он не знал, удобно ли будет войти без приглашения. Внезапно его охватила ужасная робость, он мучительно соображал, что бы такое сказать, но не мог произнести ни слова. Аликс молчала тоже. Оба чувствовали себя неловко. Щелкнул замок, дверь открылась, Аликс выжидательно посмотрела на него; она явно была озадачена, он же от смущения не мог рта раскрыть. Тогда она протянула ему руку, поблагодарила за то, что он проводил ее до самой двери, и пожелала спокойной ночи. Сердце его бешено билось; пригласи она его войти в дом — и он бы вошел; ему хотелось, чтобы она, пусть не словами, а жестом, намеком, выдала свое желание, но ни жеста, ни намека не было; он пожал ей руку, попрощался и ушел. Он чувствовал себя круглым идиотом, всю ночь не мог сомкнуть глаз, без конца ворочался в постели, с ужасом думая о том, какой рохлей он ей показался, и с нетерпением ожидал рассвета, чтобы доказать ей, что впечатление, которое он произвел накануне, было обманчивым. Гордость его была ущемлена. Не желая терять времени даром, он уже в одиннадцатом часу отправился к ней с твердым намерением пригласить ее в ресторан, но Аликс не оказалось дома. Тогда он послал ей букет цветов и во второй половине дня зашел снова — за это время она успела вернуться и уйти опять. Он отправился к О’Мелли, надеясь найти ее там, но гимнастки в мастерской не оказалось, а ирландец, хитро прищурившись, поинтересовался, как Браун провел ночь, на что мой знакомый, дабы не упасть в глазах художника, заявил, что Аликс ему разонравилась и он, как истинный джентльмен, проводив ее до дому, ушел. Однако у него остался неприятный осадок, что О’Мелли его раскусил. На обратном пути из мастерской он послал ей pneumatique[44] с приглашением завтра вечером вместе пообедать. Она не ответила. Он терялся в догадках, по многу раз спрашивал портье отеля, где остановился, нет ли ему письма, и наконец, почти совершенно отчаявшись, вечером следующего дня отправился к ней. Консьержка сказала, что мадемуазель дома, и Браун поднялся по лестнице. Он ужасно нервничал, злился на Аликс за то, что она так пренебрежительно отнеслась к его приглашению, и в то же время старался сохранить невозмутимый вид. Взбежав по темной, вонючей лестнице на четвертый этаж, он позвонил в квартиру, номер которой узнал от консьержки. Сначала за дверью было тихо, затем послышался какой-то шум, и он позвонил снова. Наконец Аликс ему открыла. По ее виду было совершенно очевидно, что она понятия не имеет, кто он такой. Браун совершенно растерялся — это был удар по его самолюбию, однако он взял себя в руки и, изобразив на лице светскую улыбку, сказал:
«Я, собственно, пришел узнать, обедаете ли вы со мной сегодня вечером? Вы ведь получили мою pneumatique?» Тут только Аликс наконец его узнала.
«О нет, сегодня я никак не могу пойти с вами в ресторан, — сказала она, по-прежнему стоя в дверях и не приглашая его войти внутрь. — У меня ужасная мигрень, и я хочу пораньше лечь спать. На телеграмму я не ответила потому, что она куда-то задевалась, а ваше имя вылетело у меня из головы. Спасибо за цветы, как это мило с вашей стороны». «Тогда, может быть, пообедаем завтра?»
«Justement,[45] завтрашний вечер у меня занят. Простите».
Говорить больше было не о чем, задать ей еще какой-нибудь вопрос у него не хватило решимости, и Браун, вновь пожелав ей спокойной ночи, удалился. У него сложилось впечатление, что она на него не обиделась, а попросту совершенно забыла о его существовании. Браун чувствовал себя глубоко уязвленным. В Лондон, так ее и не повидав, он вернулся очень собой недовольный. Он не был влюблен в Аликс, вовсе нет, скорее испытывал досаду, но, как бы то ни было, не мог выбросить ее из головы. Мой знакомый вполне отдавал себе отчет: если он и страдает, то не от неразделенной любви, а от ущемленного